переговорить о продаже ее пустоши, смежной с его полями. Тетушка объявила цену, на которую он легко согласился.
После этого разговор обратился на старинное знакомство тетушки с его покойными отцом и матерью. Тетушка видала его еще ребенком.
Данаров вдруг сделался разговорчив и предупредителен, рассказывал тетушке политические новости, обращался иногда и ко мне с разными замечаниями, произвел на старушку самое выгодное впечатление и уехал довольно поздно.
Обращение Данарова не пахло надутостью богатого барича, у него не было самонадеянных замашек модных львов, ни щепетильной изысканности в одежде. Но в его манерах было что-то такое, что становило самолюбие настороже, ласкало и дразнило его и затевало с ним заманчивую игру. Его суждения, взгляд, то равнодушный, то проницательный и живой; движения, то быстрые, то ленивые; улыбка, умевшая придавать особенный смысл самому простому слову, - все это осталось у меня в памяти и невольно приводило к вопросу: приедет ли он опять?
Он приехал через неделю. Это был день рождения Митеньки; соседи и я обедали у Марьи Ивановны, и после обеда решили провести вечер у нас.
Тетушка не была у Марьи Ивановны, потому что высокая лестница была для нее немалым затруднением, и Марья Ивановна в подобные торжественные дни приносила ей на дом разнообразный завтрак и считала это за визит тетушки к ней. Мы переходили гурьбой широкий двор от дома Марьи Ивановны, когда показалась коляска Данарова. Поравнявшись с нами, он вышел из экипажа и подошел свободно, как старый знакомый.
Три барышни и две поповны доставались в этот вечер на мою долю. Я должна была занимать их как девица и хозяйка, потому что в нашей стороне девушки и замужние составляли два отдельных кружка, как скоро их собиралось несколько вместе. Барышни были жеманны и недоверчивы, потому что редкие свидания и высокое, по их понятиям, положение тетушки проводили между ними непереходимую черту, которую не могли изгладить никакие усилия с моей стороны.
При малейшей попытке развеселить их и сделать откровенными они угодливо улыбались и отвечали уклончиво и осторожно. Скрытность со мною была их непреклон-ным правилом. Подобные отношения, смешанные с чувством невольной, затаенной зависти ко мне, делали их присутствие тяжелым и скучным.
Две из них были дочери известной уже Арины Степановны, существа бледные и бесцветные; третья, Маша Филиппова, личность более замечательная, со смуглым, худощавым личиком, с прекрасными черными глазами, полузакрытыми густыми длинны-ми ресницами, с тонкими губами, сжатыми постоянною и какою-то неопределенною улыбкой, с выдавшимся вперед слегка заостренным подбородком, с манерами вкрадчивыми, не лишенными своего рода кокетства. Ей было двадцать четыре года; она нередко гостила у родных в уездном городе, а после отъезда Лизы - часто и у нас, была довольно развязна и смела. Вообще, вся физиономия ее обращала на себя внимание, но, как мне казалось, никогда не могла внушить доверия. Название 'цыганочка', втихомолку данное ей почти общим голосом, шло к ней как нельзя более.
При появлении незнакомого молодого человека глаза ее любопытно сверкнули и щеки вспыхнули легким румянцем. Лишь только он приблизился ко мне, как она, взяв под руки дочерей Арины Степановны, отошла в сторону и шла вдали до самого дома, громко разговаривая и смеясь, что заставило Данарова несколько раз посмотреть в их сторону.
Через несколько минут гостиная тетушки наполнилась, и Федосья Петровна засуетилась за самоваром. Тут я пригласила девиц в сад, где еще целы были качели, устроенные тетушкой для потехи моего недавнего детства.
Митенька в качестве любезного кавалера стал усердно работать своими мощными руками, раскачивая трех девиц, усевшихся на узенькую дощечку. Поповны помогали ему в надежде, что дойдет очередь и до них. Машенька, считавшаяся первою певицей в околодке, затянула звонкую русскую песню; все общество подстало к ней и составило хор, который хотя и не отличался музыкальным искусством, но и не терзал уха фальшивыми нотами.
Едва только показался Данаров в густой рябиновой аллее, как голос запевалы пресекся и прочие невольно умолкли.
- Не я ли помешал вашему пению? - сказал он, подходя к Маше, успевшей сойти с качелей.
- Уж какие мы певицы, - отвечала она, немного жеманясь и оправляя платье.
- Не верьте-с, - сказал Митя, - у них голос очень хорош…
- Вы хотите, чтоб я ушел? - сказал ей Данаров.
- Зачем же уходить? будто уж без песен нельзя?
- Нельзя ли спеть?
Я присоединила мою просьбу к просьбе Данарова. Маша отвечала мне: 'Да извольте, пожалуй!' - и затянула, наклонив голову и потупив глазки:
Леса, поля густые, зеленые луга…
В ее напеве была странная смесь простонародного с искусственным и дикая грусть, не лишенная прелести, невольно захватывала душу при звуках этого чистого, звонкого голоса. Я взглянула на Данарова. Он стоял неподвижно у столба качелей; последняя тень румянца сбегала с лица его; глаза будто стали темнее и глубже.
- Как это действует на душу! - сказал он.
- Что? - спросила я.
- Песня.
- А певица?
- И певица… а на вас?
- И на меня тоже…
- Что то же? певица?
- Не угодно ли покачаться? - спросил нас Митя.
- Садитесь, Евгения Александровна, - прибавила Маша,- Не угодно ли и вам? - обратилась она к Данарову.
Я отказалась. Данаров сел на качели и пригласил Машу.
Не то беспокойство, не то грусть, не то досада скользнули у меня по сердцу; но в ту же минуту мне стал смешон такой каприз чувства. Я улыбнулась невольно. Маша и Данаров мелькали перед моими глазами, будто призраки; белое кисейное платьице Маши развевалось точно облако, и мне показалось, что вот сейчас они поднимутся на воздух и исчезнут в пространстве… Но они не исчезли и сошли на землю.
У Данарова от непривычки к качелям кружилась голова. Он сел на траву.
- Сядем и мы, - сказала Маша, и мы сели в кружок. Качели находились в конце широкой аллеи, прозванной нами с Лизой долинкой. Эта долинка была местом наших общественных увеселений; здесь мы, бывало, в Семик и Троицын день, с позволения тетушки собрав дворовых и горничных девушек, пригласив заранее ту же Машу Филиппову и дочерей Арины Степановны, завивали венки, затевали хороводы и горелки и завтракали в саду, что казалось нам верхом увеселения.
Горелки были для нас почти то же, что олимпийские игры для греков. Здесь каждая старалась превзойти своих соперниц в быстроте бега, в уменье поймать для себя пару. Бегать я считалась мастерицей и в былое время гордилась этим.
Я заговорила с Данаровым, сидевшим между мной и Машей, о моем прошедшем детстве со всем эгоизмом ребенка, рассказывающего взрослому о своих куклах. В половине речи я спохватилась и поспешила кончить рассказ.
Вероятно, улыбка выразила мою мысль, потому что он сказал мне:
- Вы думаете, это не интересует меня?
- Я в этом уверена.
- Ну, как хотите, - возразил он, и брови его нахмурились. Это выражение досады, почти гнева, подействовало на меня так странно, так магнетически, что я на минуту смутилась, сама не знаю отчего.