эвон сколь ждать!'. Вот и поживи тут честно-то, да по совести, да добром-то! С голоду подохнуть можно, ежели по совести жить!
Соломия из этого разговора поварих кое-что поняла. Она воспитывалась среди взрослых, и при ней не стеснялись в выражениях, считая ее несмышленым ребенком. Соломка давно уже знала, что значат слова 'полюбовница', 'сударушка', да и другие, более забористые.
Теперь она уяснила вдобавок: взрослые чаще всего не говорят, что думают, но о своей пользе и выгоде они думают всегда.
Как-то она увидела, как Палага, наложив на кухне полную сумку мяса и яиц, спрятала ее за баней, в густой крапиве. Соломия перепрятала сумку, а вечером следила из-за угла за тем, как Палага долго искала за баней спрятанное. Обшарив крапиву, а заодно и ближние кусты, повариха матерно выругалась и пошла домой с пустыми руками.
Как-то отец уехал по делам, сказав, что через неделю вернется. Но шла уже третья неделя, а его все не было. Все это время матери пришлось просидеть за трактирной стойкой. В трактире стояли шум и гам, царил беспорядок. Работник Митрич добросердечной матери почти не подчинялся и чуть ли не каждый день напивался допьяна; в трактире не успевали убирать со столов, и многие проезжающие, не пообедав или не поужинав, хлопали дверью, кляня хозяев. Некоторые отказывались платить за постой.
Иное дело было зимой. Во время непогоды, вьюги поземка сильно переметает Казанский тракт, ехать становится трудно и долго. А стужа! Мороз-воевода – он на чины-звания не больно-то смотрит. Мерзнет ямщик на козлах в худой шапке и латаном армяке. Но он правит парой, а то и тройкой лошадей, что хоть немного согревает в дороге.
Какой-нибудь важный господин сидит сиднем в своей карете или возке, и тут уж, коли начнут мерзнуть ноги, и теплые казанские валенки не спасут. Продрогнет проезжий и как о манне небесной начинает мечтать о постоялом дворе… Скорей бы под крышу, к печке! С мороза сойдет и немудрящий, но горячий ужин. Тем более, что богатые проезжие почти всегда возили с собой вино; иной купец еще и хозяина угощал.
Раньше постоялый двор был прибыльным делом. Но с тех пор, как не стало доброго хозяина, приветливого и услужливого Кузьмы Ивановича, в нем проезжие останавливались неохотно.
Далеко по Казанскому тракту пошла худая слава нынешнего хозяина постоялого двора и трактира в Аргаяше. Ну, как пьяница-то, как гуляка первостатейный Пантелей уж давно известен был, но когда на тракте стали грабители пошаливать, его несколько раз заподозрили в разбоях и грабежах. Да ведь не пойман – не вор, говорят. На всякий случай богатеи на конных тройках, с валдайскими колокольчиками и дорогой упряжью, старались в Аргаяше не задерживаться.
Татары, как известно, – непревзойденные лошадники и надежные ямщики. Но те, которых нанимали довезти до Казани, предупреждали богатых седоков еще на предыдущем постоялом дворе: 'Моя едет прямо до Казань, пастаялий двор Китай остановляться не будет: место поганый, ограбить могут'.
В масленицу на постоялом дворе расположились бродячие цыгане, и целую неделю от них не было покою. Всюду бегали, хлопали дверями, громко ругались и даже дрались, пиликали на скрипке, играли на гитарах, пели песни. В последний день масленицы, соловник, к хозяину наехало много гостей, опять вино лилось рекой, снова пели и плясали цыгане.
…В самый разгар очередного цыганского веселья Екатерина Ивановна умерла. У изголовья в последний ее час не оказалось никого: беспутный муж предавался гульбе, Соломия куда-то забилась со страха. Глаза умершей, плача, закрыла престарелая служанка Макаровна.
На похороны Екатерины Ивановны приехали из Казани дед и бабушка Соломии – высокий, худой, с длинной седой бородой старик и вся в черном, с сухим и желтым, как пергамент, лицом монахини пожилая женщина.
Их Соломия видела первый раз в жизни, и они казались ей посторонними людьми, тем более, что бабушка-монахиня будто не замечала Соломию и ни разу не приласкала внучку, только, не разжимая тонких бескровных губ, взглядывала на нее с укором, будто внучка была повинна в смерти Екатерины Ивановны.
Похоронами распоряжалась служанка Макаровна. Гроб стоял в гостиной на двух сдвинутых столах. Исхудавшее лицо Екатерины Ивановны казалось чужим и строгим. Она была в белом платье, в котором когда-то венчалась в церкви, с белыми цветами на голове. Соломии не верилось, что это ее мать, и девочке начинало казаться, что хоронить будут какую-то чужую женщину, а ее мама, живая и здоровая, вот-вот войдет в гостиную, поздоровается и пригласит всех пить чай. А к ней, к Соломке, подойдет, погладит по волосам, обнимет за плечи своей теплой, мягкой рукой и скажет что-нибудь ласковое…
Но ничего этого не было. Была церковь в селе Аргаяш, посреди которой стоял гроб с телом матери, кругом горели свечи и пахло ладаном, запах которого плавал по храму и возносился под высокие своды храма. Пел церковный хор. Макаровна, подталкивая Соломию поближе к гробу, тихо говорила: 'Посмотри, Соломиюшка, на маму-то в последний раз…'. Соломия слышала голос служанки как будто сквозь тягостный сон. За всю заупокойную службу ни одна слезинка не выпала из ее глаз – плакать она не могла, только смотрела вокруг сухими, испуганными глазами, а сердце сжималось и холодело, словно его обложили льдом. Когда ее привели из церкви домой, она опять, как во сне, слышала разговор работниц.
– Закаменело, знать, у ней сердчишко-то, потому и слез нету… Поплакала, легче было бы, – говорила Макаровна.
– Че ребенок восьми годов понимает? Скоро позабудет мать-то, да и все! – возражала Палага.
– Да типун тебе на язык! Лечить надо ее – от тоски да от испуга! Поди-ка сюда, Соломиюшка, поди, сиротинка моя горькая, – Макаровна подвела Соломию к откинутой западне* подпола.
– Повторяй за мной: 'Тоска-печаль моя, сойди с меня, сгинь-пропади в темноте и во мраке!'. Соломия старательно повторяла странные, загадочные слова. Потом Макаровна долго умывала ее какой-то водой, чем-то напоила из глиняного кувшина и повела за стол. В гостиной был приготовлен поминальный обед, и Соломия впервые за эти дни почувствовала, что очень хочет есть.
НА БЕРЕГАХ КАЗАНКИ И ВОЛГИ
После похорон дед и бабушка стали собираться домой и решили взять Соломию к себе в Казань. Дед впервые заговорил с ней:
– Собирайся с нами в Казань, Соломия. Придется взять тебя хоть на время, пока отец тут управится с делами…
– Не поеду я, не хочу! – Соломия отчаянно замотала головой . Ее пугало незнакомое, какое-то жестяное слово 'Казань', где не будет доброй служанки Макаровны, а будут одни только эти почти незнакомые, суровые дед и бабушка…
– Поедешь, и без всяких раговоров! – приказал Пантелей Кузьмич.
Макаровна успокаивала плачущую Соломию:
– А ты, дитятко, не бойся! Езжай к деду-то с баушкой, будешь теперь для них утешением. Ты же внучка им родная! Они, на тебя глядючи, сердцем успокаиваться будут. Тоже ведь и их, стариков, понять и пожалеть надо…
…Там, где бегущая в крутых глинистых берегах речка Казанка впадает в величественную Волгу, на правобережье – словно горсть гороха рассыпана: это избы русской слободки. Приземистый старый дом Ивана Осиповича Морозова подслеповатыми окнами глядит на Казанку. Дом был большой, но крайне неуютный. Во всех трех жилых комнатах, прихожей и на кухне постоянно царил полумрак, так что человек, пришедший с улицы, после дневного солнечного света почти ничего не видел и прихожую проходил ощупью, спотыкаясь на бесчисленных порожках.
Посветлей и попросторней в этом доме была только одна комната с окнами на реку. Но и она была вся загромождена тяжелой мебелью: тут стоял огромный, до потолка, посудный шкаф, выкрашенный черной краской, под стать ему были массивный обеденный стол на толстых точеных ножках и громоздкие кресла.
В комнате было множество икон, и возле них всегда горела лампада: старики Морозовы отличались