набожностью.
По утрам они просыпались очень рано и уже вскоре начинали молиться. Соломии не хотелось вставать на утреннюю молитву, но бабушка была неумолима. Она костлявыми, всегда холодными пальцами вытаскивала ее из постели и заставляла отбивать поклоны. Потом, уже отмолившись и все равно поминутно крестясь, она скрипела:
– Экое наказанье мне, прости, Господи, на старости лет! Неужто Катерина была такой вот ленивицей? Нет, ты в своего отца непутевого пошла! Скажу вот Ивану Осиповичу – пусть он назад, к батюшке такое сокровище везет!
Если в горенку входил дедушка, бабушкины тирады с сонливой и ленивой внучки, все время бросающей у входа грязную обувь, переходили на ее душегуба-отца…
После холодной зимы с метелями и снегопадами вдруг как-то разом началась весна. Великим постом, когда в Зауралье чаще всего бывают морозные утренники, здесь уже с гор вовсю бежали ручьи. Соломия, несмотря на ворчание бабушки, день-деньской пропадала на улице. Там быстро нашлись и подружки- сверстницы, и товарищи. Как весело было пускать по бурлящим канавам кораблики из щепок! Но как-то раз, поскользнувшись на глинистом берегу, Соломия съехала в овраг и едва не утонула в ледяной воде.
Подружки помогли ей выбраться и велели скорее бежать домой, но она еще долго старалась замыть грязь на пальтишке – бабушка ругаться будет!
Ей и в самом деле здорово попало – сначала от бабушки, потом от дедушки, который пребольно выстегал ее сыромятным ремнем, и она долго ревела в постели, прежде чем заснуть.
Назавтра она не могла встать, начался жар, и Соломия надолго заболела. Дед изредка подходил к кровати, молчал или виновато вздыхал, гладя ее по голове; бабушка приносила яблоко или пряник и спрашивала: 'Ну, скажи, дитятко, где у тебя болит-то?'.
Соломия упорно молчала или отвечала сердито: 'Нигде у меня не болит!' и закрывала глаза, притворяясь, что засыпает. Бабушка, крестясь, отходила от кровати.
Соломия не знала, что старики Морозовы частенько говорили о ней и о покойной дочери.
– Ну и чадушко, – поражалась бабушка, – вот до чего злопамятна! И слова доброго от нее не добьешься! Катерина-покойница – та не такая была…
И бабушка заливалась слезами, а потом подходила к иконам и долго, истово крестилась и шептала молитвы.
Иван Осипович как умел утешал жену:
– Что теперь поделаешь… Говорят, кто умер молодым, того Бог возлюбил и к себе до срока призвал… А что на роду написано – того никак не обойдешь, не объедешь, нет!
В первый же день, как только спал жар и перестала болеть голова, Соломия удрала из дома. Потихоньку от бабушки открыла окно, спрыгнула на влажную после половодья землю – и вот она на воле! Ни за что, решила Соломия, никогда-никогда она не вернется в угрюмый полутемный дом Морозовых!
Кругом царила весна: одевались клейкими листочками тополя, из земли лезли зеленые стрелки молодой травы, наперебой трещали и пересвистывались скворцы. Казанка после половодья вошла в обычное русло. По легкому мостику Соломия перешла речку на другую сторону и очутилась в татарской слободке.
Она бродила просто так, без всякой цели. Когда к ней обращались на каком-то непонятном языке странно одетые, с закрытыми до глаз лицами, женщины, она убегала от них.
Соломия впервые видела Волгу, и только со слов Макаровны, рассказывавшей ей сказки, знала, какая это река. Но когда девочка добралась до высокого берега и увидела бескрайнюю водную ширь, то сразу поняла – это она, сказочная Волга.
По реке взад и вперед сновали парусники, внизу у воды люди, как муравьи, облепляли огромные баржи, к пристани причаливали и отходили от нее белые пароходы. Соломия не помнила, сколько она пробыла на берегу. Вдруг откуда-то явилась ватага здоровенных мужиков и кружком расселась в тени на порожних пузатых бочках и каких-то ящиках. Каждый достал из котомки тряпицу с чем-то съестным. У Соломии от голода уж давно сосало под ложечкой, и она нет-нет да поглядывала в их сторону. Наконец белобрысый рябой мужик из ватаги молча поманил ее толстенным пальцем.
Каким вкусным показался ей ржаной хлеб с луком и солью!
– Откуда ты, девонька? – жуя, спросил белобрысый.
– А я к дедушке и бабушке сюда приехала!
И Соломия рассказала, что хочет скорее домой, на постоялый двор, хотя он далеко, на Казанском тракте под Аргаяшем, а к строгой бабушке она и показываться не хочет.
– Неладно ты удумала, девонька!- укоризненно протянул мужик, что поделился с ней хлебом. – Дед с бабкой, наверно, с ног сбились, тебя искавши, а ты – вона, полдня уж на пристани!
Тут мимо проходил мужчина в белом кителе и в фуражке с кокардой.
– Василь Потапыч, погоди маленько, – остановил его белобрысый.
– Что тут у вас? – подошел полицейский.
– Да вот девчонка к нашей артели приблудилась, нездешняя она, к деду-бабке ее привезли недавно…
– Ну-ка, барышня, говори, где дед с бабкой живут? Адрес-то, и как они прозываются, помнишь?
– А как же!
Соломии страшно понравилось, что ее назвали барышней, и, желая казаться взрослой, она рассказала, что дед с бабушкой живут на улице Казанской, и что дедушку зовут Иван Осипович.
– Ну, знаю, – кивнул полицейский, – пойдем-ка, отведу я тебя к деду твоему!
В тот день сыромятного ремня ей не досталось; через два дня Иван Осипович отвез внучку на постоялый двор в Аргаяше. Больше Соломия ни разу не была в доме Морозовых, никогда их больше не видела и не знала даже, долго ли еще прожили старики.
'ДОЧЬ ИРОДИАДЫ'
За три месяца, проведенные в Казани, дома почти ничего не изменилось; прислуга была та же.
Макаровна ее встретила, как родную, и обе были рады встрече.
Немного изменился только отец. Он, может быть, по-своему любил дочь и даже пробовал баловать ее. Как-то он привез Соломии красное шелковое платье с короткими рукавчиками-фонариками, тремя оборочками и с большим вырезом. Платье очень шло к ее смуглому личику и черным волосам. Алую ленту в виде розы сшила и приколола к волосам Макаровна.
Домашние обомлели, а Пантелей Кузьмич сказал:
– Ну, к этому платью не хватает только настоящих украшений… А они будут, будут, черт побери! Дай срок, ты у меня настоящей принцессой станешь!
На другой день он велел Макаровне проколоть Соломии уши – для серег. А через несколько дней преподнес дочери тонкие золотые серьги с красными, как капли крови, камушками.
Отец был навеселе и, дыша ей в лицо перегаром, принялся неуклюже вдевать серьги. Соломии это не понравилось и она перед зеркалом легко вдела серьги сама.
– Застегни, дочка, замочки путем да носи, не потеряй. Серьги дорогие, из высшей пробы золота и с рубинами! А теперь вот это примерь…
Пантелей Кузьмич достал из нагрудного кармана носовой платок, развернул его и достал золотое ожерелье с камнями. Оно было массивным – впору грузной женщине, а не тонкошеей девчонке, но при виде его глаза Соломии вспыхнули алчностью…
– Знаешь, сколько оно стоит? – бахвалясь, спросил Пантелей Кузьмич. – Э, ни шута ты еще не знаешь, глупышка! Матери твоей было оно куплено…
– Батюшка, а почему оно у тебя? Разве мама не носила его?
Отец сразу стал серьезным, даже протрезвел.
– Она не любила дорогих украшений…
– А я люблю, я буду носить! Батюшка, отдай мне ожерелье!