сохранить аристотелеву концепцию самодостаточности.
— Извините мой скепсис…
— Проявлять скепсис — ваша обязанность, мистер Уотерхауз, тут нечего извинять. Объяснять, как согласуются эти учения, было бы долго, скажу одно: я сумел их примирить, допустив, что всякое тело содержит бестелесный принцип, который я отождествляю с
— Мыслью.
— Да!
— И где же она помещается? Картезианцы считают, что в шишковидной железе.
— Бестелесный принцип не имеет местоположения в столь вульгарном смысле, однако его
— Христианин должен ответить: один обладает душой, другой — нет.
— Превосходный ответ! Нужно лишь перевести его на новый философский язык.
— Вы бы перевели его, доктор, сказав, что живое тело пронизано организующим принципом, который есть зримый признак того, что механические тела, по крайней мере до поры, до времени, едины с нематериальным принципом, именуемым Мыслью.
— Верно. Помните наш разговор о символах? Вы признали, что ваш разум не может манипулировать ложкою непосредственно и манипулирует её символом внутри себя. Бог может манипулировать ложкою непосредственно — мы зовём это чудом. Однако
— Тело.
— Да.
— Однако вы сказали, что
— Я пришёл к выводу, что они суть одно.
— Тем не менее ваша машина производит вычисления. Потому вынужден спросить: в какой момент она наполняется бестелесным принципом Мысли? Вы сказали, что
— Вы мыслите чересчур буквально, — отвечал Лейбниц.
— Однако вы сами сказали, что не видите противоречия между учениями о разуме как о механическом устройстве и о свободной воле. В таком случае должен наступить миг, когда ваша арифметическая машина будет уже не набором шестерён, но телом, в котором воплощен некий ангельский дух.
— Противопоставление ложное! — возразил Лейбниц. — Бестелесный принцип сам по себе не даёт нам свободы воли. Если мы признаём — а мы должны признавать, — что Бог вездесущ и знает будущее, то Ему ведомы наши поступки до того, как мы их совершим — даже если мы ангелы, — и нельзя сказать, что мы обладаем свободной волей.
— Этому меня с детства учили в церкви. Так что перспективы вашей философии безрадостны, доктор, — свободная воля не согласуется ни с богословием, ни с натурфилософией.
— Так вы говорите, мистер Уотерхауз, и тем не менее вы согласны с мистером Гуком, что есть загадочное созвучие между Природой и работой человеческого мозга. Откуда оно берётся?
— Не имею ни малейшего представления, доктор. Разве что правы алхимики: вся материя — и Природа, и наш мозг — пропитана одной философской ртутью.
— И гипотеза эта нам обоим не по душе.
— В чём состоит
— Подобно двум лучикам снежинки, Материя и Разум растут из общего центра, и хотя они растут независимо и несвязанно, развиваясь сообразно собственным правилам, тем не менее вырастают в полной гармонии и обладают одинаковой формой.
— Это всё метафизика, — только и смог ответить Даниель. — Что есть общий центр? Бог?
— Бог изначально устроил так, чтобы Разум мог постигать Материю. Однако Он делает это не постоянным вмешательством в работу Разума и развитие Вселенной… скорее Он с самого начала создал гармоничной природу Разума и Натуры.
— Итак, я обладаю полной свободой действий… но Бог заранее знает, что я сделаю, поскольку в моей природе действовать в гармонии с миром, и Бог — соучастник этой гармонии?
— Да.
— Странно, что у нас произошёл этот разговор, доктор, поскольку в последние несколько дней, впервые в жизни, я увидел, что передо мной открываются различные возможности, которыми я могу воспользоваться, коли захочу.
— Вы говорите так, словно нашли себе покровителя.
При упоминании Роджера в качестве покровителя у Даниеля дёрнулся кадык. Однако он не мог отрицать догадливости Лейбница.
— Может статься.
— Рад за вас. Смерть моего покровителя оставила мне очень мало возможностей.
— Наверняка в Париже есть знатные люди, которые вас ценят.
— Вообще-то я подумываю отправиться в Лейден к Спинозе.
— Голландия скоро падёт… худшего места вам не сыскать.
— В Голландской республике хватит кораблей, чтобы перевезти двести тысяч человек из Европы, вокруг мыса Доброй Надежды, к самым дальним островам Азии, до которых Франция не дотянется.
— Мне это представляется чистейшей фантазией.
— Поверьте. Голландцы уже составляют планы. Вспомните, они создали половину своей страны трудом собственных рук! То, что сделано в Европе, можно повторить в Азии. Если Соединённые провинции окажутся под пятой Людовика, я хочу быть там, взойти на корабль, отправиться в Азию и вместе со всеми строить новую республику, подобную Новой Атлантиде, которую описал Фрэнсис Бэкон.
— Возможно, для вас, сударь, такие приключения — вещь статочная. Для меня — не более чем романтическая выдумка, — сказал Даниель. — До сегодня я всегда делал что должен, и это вполне согласовывалось с предопределением, в которое меня научили верить. Теперь, возможно, у меня есть выбор, и выбор практический.
— Что бы ни вызывало поступки, результат их бесповоротен, — заявил доктор.
Даниель вышел из кофейни и до конца дня бродил по Лондону. Он двигался, как комета, описывая длинные петли, тяготеющие тем не менее к нескольким неподвижным полюсам: Грешем-колледжу, Уотерхауз-скверу, голове Кромвеля и развалинам собора Святого Павла.
Гук — больше него как натурфилософ, но Гук занят восстановлением города и полуневменяем из-за воображаемых козней врагов. Ньютон — ещё более велик, но увяз в алхимии и толкованиях к Апокалипсису. Даниель надеялся, что сумеет проскользнуть меж двух исполинов и сделать себе имя. И тут явился
Смешно до слёз. Господь вложил в него желание стать великим натурфилософом — и отправил в мир вместе с Ньютоном, Туком и Лейбницем.
У Даниеля было образование, чтобы стать пастором, и связи, чтобы получить место проповедника в Англии или в Массачусетсе. Он мог бы вступить на этот путь легко, как войти в кофейню.
Однако ноги вновь и вновь выносили его к развалинам собора — трупу посреди весёлой пирушки, — и не только потому, что они находились в центре.