стихотворении 'Амнистия' (около 1970) Елагин тоже писал: 'Еще жив человек / Расстрелявший отца моего / Летом, в Киеве, в тридцать восьмом'. Венедикт Март был арестован 12 июня 1937 года, после чего Иван остался в квартире с мачехой, Клавдией Ивановной, но 31 октября того же года арестовали и ее. Месяц за месяцем Иван ходил к тюремному окошку с передачей ('Бельевое мыло / В шерстяном носке, / Банка мармелада, / Колбасы кусок, / С крепким самосадом / Был еще носок; / Старая ушанка, / Старый свитерок, / Чернослива банка, / Сухарей кулек...' — так он сам описал ее в стихотворении 'Передача'), но передачу не принимали, а вскоре следователь по фамилии Ласкавый объявил по телефону: 'Японский шпионаж, десять лет со строгой изоляцией'. Сын, понятно, обвинению не поверил, и того, что 'десять лет со строгой изоляцией' — эвфемизм расстрела, не знал; он продолжал ходить с передачами к тюрьме, хотя отца давно — между 12 и 15 июня 1937 года, надо полагать — расстреляли, и в расстрельных списках НКВД за эти дни должно было бы значиться его имя; дольше трех дней в незабвенном тридцать седьмом арестованных дожидаться не заставляли. Хотя списки эти не только не найдены, но едва ли когда-нибудь найдены будут: 'Перед приходом гитлеровцев над официальными киевскими учреждениями вился густой дым. Жгли архивы'[2.58] -как пишет в своих воспоминаниях о Венедикте Марте его младший современник, поэт Яков Хелемский. Иными словами, целый год ходил Ваня Матвеев с передачей к мертвому отцу.
То ли угодил следователь Ласкавый под колеса той большой машины, машинистом которой себя считал, то ли случилось это просто по закону больших чисел, но сам Иван Матвеев каким-то образом арестован не был. А вел себя Иван в те годы ох как неосторожно — прочтите хотя бы о 'рабстве' в поэме 'Память'. А бывало и похуже. Вот что рассказал мне в письме от 8 июня 1989 года другой выдающийся поэт русского зарубежья, Николай Моршен (собственно — Николай Марченко: писателей 'второй волны' без псевдонимов почти нет):
'С Ваней мы познакомились году в 38-39, но я много слышал о нем до знакомства от своего университетского друга: он кончал с Ваней десятилетку. Через недельку-другую после нашей первой встречи мы встретились в антракте на концерте певца Доливо (м.б. слышали?)[2.59] .И он сразу же мне сказал: 'А я вчера стишок написал:
Ни ему, ни мне не пришло в голову, что я ведь могу помчаться куда-нибудь с доносом. Потом мы встретились на улице занятого немцами Киева уже в 41 году. Я испугался за него, так как считал Залика (так его звали тогда) стопроцентным евреем (он фифти-фифти). Несколько раз заходил к нему в гости. Они с Люшей первое время очень бедовали. После войны он приезжал ко мне в Гамбург (я жил там не в лагере ди-пи, а на частной квартире и работал на верфи 'разнорабочим', как теперь говорят). У меня на кухне он написал первые две строфы своего знаменитого 'Уже последний пехотинец пал'. В США мы виделись только в 1982 году, когда я, совершая с женой поездку по стране на своем автодомике, заехал к нему в Питсбург и провел с ним вечер. Напомнил ему о встрече на концерте Доливо и сказал: 'Прослушал я твое четверостишие, смотрю на тебя и думаю: кто стоит передо мной — дурак или провокатор? К счастью, оказалось — дурак!' Он с этой оценкой полностью согласился'.
В 1995 году в Киеве тиражом 250 экземпляров вышла весьма неожиданная книжка: поэтесса Людмила Титова (1921-1993), в 1988 году узнавшая из 'Огонька' и других журналов о судьбе своего довоенного возлюбленного, написала о нем воспоминания: бесхитростные, очень женские, спорные, неточные, — однако поэтесса была уже смертельно больна, а память, вечный наш благожелательный редактор, многое перекроила. Но о многом из довоенной жизни Елагина, помимо этих воспоминаний, узнать просто неоткуда. Титова называет дату их знакомства — 1937 год. И вспоминает свой первый визит на Большую Житомирскую, 33, где жили Матвеевы — и отец, и сын, и вторая жена отца, — тогда еще никто не был арестован:
'Вошел отец Залика, пытливо посмотрел на меня. Церемонно поклонился. Я ответила тем же. Он был в пестром восточном халате и тюбетейке, что-то взял на подзеркальнике и вышел. Кажется, больше я его не видела. Много позже я узнала, что он тоже поэт <...>.
С отцом у Залика, по-видимому, были дружеские, сердечные отношения. Как-то я увидела шутливую записку Залика отцу, написанную по поводу того, что он не утерпел и 'похитил' у него папиросу:
Шутливостью прикрывалась глубокая нежность и привязанность друг к другу'.[2.60]
'Звезды' Елагина были напечатаны в 'Новом мире' — 1988 год, No 12, тираж журнала — 1 110 000 экземпляров, а до того они много раз печатались в эмиграции — иначе говоря, сотни тысяч читателей знают из этой поэмы, как происходил арест Венедикта Марта: 'Рукописи, брошенные на пол...' Кое-что добавляют к этой картине слова из воспоминаний Титовой:
'Отец работал в свое время в Японии и Китае. Он хорошо знал японский и китайский языки. Писал стихи в форме хокку и тана (танки). Написал роман 'Война и война', который никто не печатал. Когда его забирали, он пошутил: 'Вот наконец-то прочтут мой роман!' Взяли сундук, полный рукописей. Больше Венедикта Марта никто никогда не видел...'[2.61]
Этим строкам в воспоминаниях Титовой неизбежно приходится верить. Если собрать все опубликованное Венедиктом Мартом — полтора десятка очень тонких поэтических сборников, несколько сборников рассказов, даже все то, что распылено по периодике, наконец, принять во внимание последний его, вышедший уже в Киеве в 1932 году сборник прозы 'Дарэ, водяная свадьба' (кстати, переведенный на один или два иностранных языка), присовокупить уцелевшие в разных архивах письма) — много все равно не наберется. След, оставленный Венедиктом Мартом в творчестве его сына, оказался куда значительней.
Самого пристального внимания заслуживает и другой человек, решающим образом повлиявший на жизнь и творческое развитие молодого поэта.
Ольга Николаевна Штейнберг, по матери Орлова, родилась в Киеве в 1912 году. В начале тридцатых она вышла замуж и очень быстро с супругом разошлась (ничего, кроме имени Петр, о нем не известно). Фамилия отца звучала как еврейская, но была немецкой, и в дальнейшем это сыграло роль в судьбе Ивана и Ольги. С юных лет Ольга Штейнберг писала стихи (понятно, что никто их не печатал), ставила под ними псевдоним 'О. Анстей' — в разговоре это странное слово произносилось всегда с ударением на первом слоге. Лишь недавно удалось довольно правдоподобно объяснить происхождение псевдонима. В интеллигентном доме Штейнбергов и Орловых сохранялась большая, не разоренная годами революции библиотека, где были и Цветаева, и Ходасевич в первоизданиях, и где, видимо, пользовалась любовью детей чудесная книга, написанная в традициях 'Алисы в стране чудес': V. Anstey. Vice Versa[2.62], — по-русски книга тоже выходила: Ф. Анстей. Шиворот-навыворот, или Урок отцам. Фантастический роман. СПб, 1907; о том, что псевдоним 'Анстей' — английский, говорит именно ударение на первом слоге (ср. в поэме 'Память': 'В годы те была моей женой / Анстей...') Все иные объяснения этого псевдонима — что поэтесса взяла его 'на звук', что 'держала значение в тайне', что он 'звучит по-гриновски' — пока неубедительны. Впрочем, последнее — хоть на что-то похоже: увлечение Грином, почти запретным в тридцатые годы, у Киевской молодежи было огромно, доказательством тому служат многие стихотворения