А сам Сталин русский язык выучил тоже не просто так: намарав в юности несколько стихотворений на родном грузинском, напечатав их под псевдонимом 'Сосело' (примерно по-русски 'Ося' или 'Осипуня'), горец-мужикоборец сообразил, что тесен ему будет трон древних грузинских царей, не сможет он править с него всеми Джамбулами Российской империи. Впрочем, юношеский зуд графомана с годами не проходил: то одного, то другого советского поэта-переводчика сгребали в правительственную машину, отвозили на Старую площадь, а там выкладывали правительственный заказ: стихи великого вождя в оригинале, еще другой экземпляр тех же стихов русскими буквами, еще третий — подстрочный перевод, еще четвертый — все мыслимые толкования каждого отдельного слова и возможные ассоциации (с оговорками, какие - нежелательны), давали срок выполнения правительственного заказа и увозили переводчика домой. Трясущийся мэтр садился переводить. Заканчивалась история всегда одинаково: незадолго до окончания трудов переводчика опять загребали в машину, везли на Старую площадь и сообщали, что со свойственной ему скромностью Иосиф Виссарионович решил эту книгу не издавать. Переводы отнимались, впрочем, хорошо оплачивались. Эта история достоверно известна по меньшей мере о четырех переводчиках, еще о двух есть косвенные сведения. Надо думать, функционировал некий конвейер: очередные переводы кому-то не нравились, — надо думать, самому Сталину, как-то не придумывается иной 'арбитр изящества' для данного случая, — и заказывали все по новой, другому. Впрочем, искусство поэтического перевода тут было ни при чем, как и вообще искусство. Перелагатели стихов великого Сосо снова появились в 80-е годы, но прошлогодний снег представляет интерес для искусства только в бессмертной балладе Вийона, не иначе.
Составителю 'Строф века — 2' пришлось перекопать многие сотни фальшивых книг, переведенных не с оригинала, а с подстрочника, за коим никакого оригинала даже не маячило. Не то чтобы в этих ворохах цветущей липы совсем ничего не было. За фальшивыми строками якобы слагавшей в XIX веке вдохновенные стихи чувашской девушки Эмине стояла не злая воля переводчицы Ирины Озеровой, а умелая фальсификация на материалах подлинного чувашского фольклора. Даже сами по себе советские времена в таких фальсификациях отчасти не были виноваты. Фридрих Боденштедт подделал целый том якобы не сохранившихся стихотворений Лермонтова, а Петр Якубович перевел их 'обратно' на русский язык задолго до 1917 года. Но то была шутка, притом единичная. В советские времена шутка разрослась чуть ли не до планетарного масштаба.
Черногорский мужик Радуле Стийенский не сам придумал такое, чтобы Штейнберг и Тарковский за него русские стихи сочиняли: оголодавшие переводчики весело использовали его колоритную фигуру для обширной мистификации. Увы, мистификация вырвалась из рук создателей почти так же, как чудовище Франкенштейна: Штейнберг был отправлен в дальневосточные концлагеря именно на основании показаний двух свидетелей: гражданина Стийенского и его жены, гражданки Маркович. Однако Штейнберг из лагерей все-таки вышел, последняя книга Стийенского была издана уже посмертно — в переводе Штейнберга. Страх перед разоблачением, похоже, сократил жизнь чудовищу.
Или не сократил? Сколько чудовищ, окрепнув, обзаведясь добротными 'оригиналами' (т. е. переводами с русского; для их изготовления нанималась талантливая 'национальная' молодежь, которая затем спаивалась или иными способами уничтожалась), требовало 'нового прочтения' своих великих творений — и стихи, словно мячик, летели к новому русскому переводчику, его труд издавался, но через год-другой признавался не образцовым, и сказка про белого бычка длилась как... сказка про белого бычка. 'Автору' каждый раз причитался новый гонорар как за первое издание, — поверить трудно, но гляньте в законы об авторском праве тех лет. Многие из участников 'Строф века — 2', у которых составитель просил разрешения на публикацию их переводов из Киплинга или Лорки, согласие давали, а потом неуверенно добавляли: 'У меня вот еще переведено двадцать книг... '. С какого (каких) языка (языков) помнили не все, поэтому я обычно отвечай бессмертной выдумкой Михаила Светлова: 'С говяжьего?' — и вопрос бывал исчерпан. Почему-то никто не предпочел для себя казахского поэта Курмангали Уябаева (ум. 1971) французскому поэту Теофилю Готье (ум. 1872), хотя, видит Бог, такому желанию навстречу я бы пошел. Я, кстати, старайся пойти навстречу пожеланиям всех соучастников книги, если только это не нарушало мою собственную композицию состава.
Кстати, я старался, чтобы больше двух, максимум трех-четырех переводов одного стихотворения в книгу не попало: слишком велика поэзия всех времен и народов, слишком мала даже эта, очень объемистая антология. Единственное исключение, когда число переводов не ограничиваюсь, сделано для Франсуа Вийона: от запретного в советское время Гумилева (чьи переводы все-таки были перепечатаны в советское время под невероятным псевдонимом... 'Осип Мандельштам', 1938), не менее запретного Жаботинского — до новейших переводов Елены Кассировой: впрочем, переведенные ею 'воровские' баллады Вийона в советское время были запретны сами по себе, по высоко идеологическим соображениям (т. е. по привычному ханжеству). Будь сейчас на дворе эта самая любимая Маяковским власть (сто, с целью повышения градуса любви, так или иначе убившая), было бы нельзя печатать переводы белогвардейца Несмелова, эмигранта Лыжина, гражданина государства Израиль Мендельсона. Словом, один Эренбург в остатке, да и то, наверное, нашелся бы повод и его запретить — вообще без повода, для острастки. Был бы человек, а статья найдется — вот и вся мудрость советских лет. 'Гейне нашей эпохи', которого собирался дать советскому читателю Александр Блок (добавляя, что 'предстоит труд большой и ответственный'), — то ли горькая ирония, то ли голодный бред умирающего поэта.
Кстати, этот бред имел последствия, на мой взгляд, страшные. Новейшие переводчики с чистой душой не только взялись читать классику заново — они взялись редактировать переводы прежних лет. В буче кипучей было не до тонкостей: знай вынай по слогу у Каролины Павловой или Михаила Михайлова -вот и будет 'Гейне советской эпохи'. Попытка сродни замене чуда Воскресения — чудом макияжа.
Я не исправил в текстах, вошедших в эту антологию, ни строки, ни слова, — разве что, перебеляя черновики покойных мастеров, позволил себе взять не самый последний из вариантов (что в научной публикации было бы неправильно, но эта антология не столько научная, сколько 'лично моя' — в соответствии с правилами серии 'Итоги века'). Ну, еще кое-где расставил знаки препинания там, где скоропись не дала переводчику довести работу до орфографической и пунктуационной кондиции. Далеко не всегда и не везде смог я снять с текста цензурные увечья. К примеру Анатолий Гелескул в предисловии к своей не так давно изданной книге избранных поэтических переводов процитировал, явно по памяти, две строки некоего якутского поэта, вдохновенно переведенные покойным Николаем Шатровым:
Якутский поэт Элляй не был назван по имени, но его книга мне попалась, и в ней переводы Шатрова — тоже, хотя переводит он мало, и еще реже делал это под собственной фамилией. К моему ужасу, в книге вторая строка имела иное окончание:
Вот и выпал Шатров из книги вовсе. Если это и злой умысел, то не мой. Живые стихи я был готов напечатать даже в тех случаях, когда сомнения в существовании оригинала перерастали во мне в уверенность, что оригинала нет и не было. Не зря же пушкинское 'Из Пиндемонти' ('Не дорого ценю я громкие права...') дало переводчикам шутливую единицу, которой измеряется степень подделки: 'одна пиндемонтя' или, если угодно, 'одни пиндемонть'. Стихотворение Куприна 'Вечно' ('Из Кардуччи') — тоже, видимо, нужно мерить в пиндемонтях (однако же вопрос: сколько в одной кардучче пин-демонтей?). Но я старался свести подобные случаи к минимуму: не создавать же для этого жанра отдельный том — 'Строфы века — 3'! Впрочем, не исключаю...
Тут мы подходим к самому существенному: зачем вообще Пастернак, Цветаева, Ахматова и большая