Николай Иванович, был старинного армянского рода, столетиями жившего в Нахичевани; мать, Наталия Ивановна, урожденная Караулова, была русейшего из русейших тверского помещичьего рода; о детстве своем Берберова самым подробным образом рассказывает в 'Курсиве', и нет смысла повторяться. Однако мощь характеров двух древних родов, русского и армянского, перешла в самой Нине Николаевне в какое-то третье качество. От армянской крови в ней было, думается, присущее этому, по преимуществу рассеянному народу умение адаптироваться к каждой новой стране и новому обществу, да и чисто житейская выносливость — оттуда же; впрочем, последнею и в русском характере — сверх всякой меры. Но по- армянски, как Берберова сама пишет в 'Курсиве', она знала лишь две буквы, вышитые на скатерти в родительском доме, да благословил ее по-армянски католикос, в этом доме побывавший. И только. Во всем остальном Нина Николаевна принадлежала России. Хотя и родились они с В.В.Набоковым на одной и той же санкт-петербургской улице — с разницей в двадцать восемь месяцев, — делить себя надвое Берберова нигде и никогда не хотела: как не отдала полжизни Армении, так не отдала полжизни ни Франции, ни Америке — лишь авторизовала переводы своих произведений на английский. Словом, это была русская женщина (только не надо поминать Некрасова: достоинства русской женщины отнюдь не ограничиваются конями, горящими избами и походами на медведя в одиночку с рогатиной).
О 'половинчатости' своей жизни Берберова сказала удивительные слова которые, пожалуй, не могли быть найдены раньше времени написания 'Курсива': 'Я давно уже не чувствую себя состоящей из двух половинок, я физически ощущаю, как по мне проходит не разрез, но шов. Что я сама есть шов. Что этим швом, пока я жива, что-то сошлось во мне, что-то спаялось, что я-то и есть в природе один из примеров спайки, соединения, слияния, гармонизации, что я живу недаром, но есть смысл в том, что я такая, какая есть: один из феноменов синтеза в мире антитез. Я несу, как дар судьбы, то обстоятельство, что две крови русская, северная, и армянская, южная, слились во мне.. ' Этот странноватый образ 'шва' необходимо все время помнить при чтении книги, и еще больше думая о ней. Ибо 'Курсив' тоже шов, которым восстановлена связь времен через огромный отрезок XX века, пролегший вчуже от России, в эмиграции. Но восстановлен для нас, читателей. Побывав в 1989 году в СССР, Берберова вернулась домой, в США, в Принстон, откуда незадолго до смерти переехала в Филадельфию. К этому времени она уже написала все свои главные книги, да и все неглавные. Америка (и кто угодно другой) может эти книги читать. Но написаны они для России и для нас, для людей девяностых годов, а быть может, даже в еще большей степени — для тех, кто придет потом.
Жизнь вела Нину Берберову в литературу через поэзию; это, кажется, вообще неизбежно; как убедительно доказал В. Марков[2.00], участи этой не миновал, похоже, ни один русский писатель. Но Берберову жизнь вела в поэзию определенную, а именно в петербургскую, и не случайно ее классной надзирательницей была Татьяна Адамович, сестра поэта Георгия Адамовича и мать Ореста Николаевича Высоцкого, сына Николая Гумилева. Знак Гумилева загорелся и над жизнью Берберовой, о чем она вполне подробно рассказывает; судя по всему, Нина Николаевна, двадцатилетняя красавица кавказского типа, была в августе 1921 года едва ли не последним его увлечением, так жутко оборвавшимся вместе с жизнью поэта. Блок коснулся ее руки, мелькнули остальные тени 'петербургских зим' Сологуб, Ахматова, а чего стоит один только бессмертный образ Мариэтты Шагинян, задумчиво бредущей под окнами, 'прижав к груди огромную кость, имевшую такой вид, будто ее уже кто-то обглодал'; наконец, Лиля Наппельбаум, кажется, последняя из подруг детства Берберовой, с которой Нине Николаевне довелось повидаться во время ее приезда в СССР в 1989 году. Далеко не всем отведено хоть сколько-то места на страницах 'Курсива' потому что это книга субъективная. Но о том, что от Гумилева Берберова ничего не приняла и не могла принять, она в 'Курсиве' говорит; в частности, не приняла она его поэтику; не приняла она, впрочем, и поэтику Ходасевича, — быть может, потому, что поэзия вообще была в жизни не ее делом. Хотя из истории литературы ее стихи не вынешь, и в любой антологии поэзии русской эмиграции они непременны.
Между прочим Берберова упоминает о своей единственной публикации до отъезда из России — о стихотворении, напечатанном в петербургском сборнике 'Ушкуйники' в феврале 1922 года, — в рассуждении о том, как важно было для русских писателей (читай — поэтов) в русском Париже двадцатых и тридцатых годов иметь еще российские публикации: этим мерялось, сколько и какой России удалось прихватить на подошвы перед тем, как попасть в эмиграцию. Эта причастность к покинутой России ценилась высоко, часто преувеличивалась. В письме Георгия Адамовича Михаилу Кантору (лето 1935 года) — речь о составлявшейся тогда первой антологии эмигрантской поэзии 'Якорь', где поэты были распределены по разделам и в первый входили 'ветераны', находим следующую строку: 'Не ветеран ли Берберова? Справились бы Вы у нее но телефону'.[2.01] В вопросе этом ни грана иронии, Адамович действительно хотел узнать в какой раздел относить Берберову, причислить ли к молодым парижским поэтам или же, все-таки, отнести к ветеранам. Так что известность в русской среде у Берберовой по пьесам, по печатавшимся в 'Последних новостях' 'Биянкурским праздникам' — действительно была, и наверняка существовали и та мадам-меценатка, что совала ей незаметно банку консервов, и те ломовые извозчики-меценаты, что не соглашались взять с нее на чай при перевозе мебели. И все же это была известность как бы авансом: перспектива времени не прямая и не обратная — она всегда кривая. Главным фактом литературного бытия Нины Берберовой в двадцатые годы был все-таки тот, что покинула она Россию как жена Владислава Ходасевича — неважно, венчанная или невенчанная, и ушла от него навсегда лишь в 1932 году: 'сварила борщ на три дня и перештопала все носки, а потом уехала'. Отношения, впрочем, омывались очень дружескими до самой смерти Ходасевича, а с вдовой Ходасевича, Ольгой Марголиной, вплоть до ее ареста в 1942 году. Даже Георгий Иванов, тяжко хворая застарелой ненавистью к Ходасевичу, не смел тронуть его имя в разговоре с довольно близкой ему Берберовой ни при жизни Ходасевича, ни после его смерти. Посвященные Ходасевичу страницы неизбежно одни из самых ценных в книге. Кого из великих писателей XX века знала Берберова лучше, чем собственного мужа?
Покуда нет настоящего 'полного' Ходасевича, пока мы вынуждены довольствоваться неизбежно неполными одно-, двух— и пятитомниками, собирая остальное по крохам в сотнях публикаций, мы так и не разберемся в том, что же именно не давало распасться тому хрупкому любовному и творческому союзу двух совершенно разных и но возрасту, и по системе человеческих ценностей людей. Когда 'полный' Ходасевич появится, мы (а скорее, наши потомки) тоже ничего не поймем до конца, но проблемы будут ставиться другие, наподобие тех, что по полвека мучат пушкинистов. Не буду оригинален, если предположу: главным связующим звеном между Ходасевичем и Берберовой была любовь. 'Но и того довольно, что любовь была; все ли ручейки любви снова вливаются в любовь, которая их породила. Даже память не обязательна для любви' (Т.Уайлдер. Мост короля Людовика Святого). С Ходасевичем прошла Берберова через голодный Петербург 1922 года, с ним же покинула Россию, прошла по Германии, Италии и Франции. Только по- настоящему влюбленная (пусть в далеком прошлом) женщина могла написать о Ходасевиче 1922 года: 'Несмотря на свои тридцать пять лет, как он был еще молод в тот год!' И о том, как шла к двоюродной сестре в Париже, в 1926 году занять для больного фурункулезом Ходасевича две чистые простыни. И даже о том, как в 1932 году штопала его носки перед тем, как от него уйти: нет, не 'уйти навсегда', но перестать быть его женой, когда стало не по силам.
'Вдова великою поэта' (даже и не великого, сущность та же) как много этих женщин в русской литературе XX века! Ходасевич оставил после себя двух вдов, притом обе не были его вдовами в строгом смысле этого слова: от первой, Анны Ивановны Ходасевич, урожденной Чулковой (1887 — 1964), он уехал за границу со второй, Ниной Берберовой, которая ушла от него сама; до Анны Ивановны женой поэта была Марина Эрастовна Рындина (1887 — 1973), тоже его пережившая, однако никак в 'великие вдовы' не годившаяся: супруги расстались в 1907 году, в 1910-м их брак был расторгнут официально — и непохоже, чтобы ушедшая к Сергею Маковскому Марина как-то интересовалась посмертным наследием прежнего мужа. Четвертая жена поэта, единственная вдова в подлинном смысле этого слова, погибла в немецком концлагере.
Сейчас речь о 'второй вдове', о Берберовой, но не забудем и первую, Анну Ивановну! Оставшись в СССР, она подарила и последние годы своей нелегкой жизни Владиславу Ходасевичу еще одну жизнь — жизнь в Самиздате, именно ее стараниями тонкие копии его сборников, отпечатанные на машинке, расходились по стране сотнями экземпляров, и уже в шестидесятые годы молодежь знала по многу десятков стихотворений Ходасевича наизусть. Слава пришла вовремя, переписываемый тетрадками Ходасевич стал известен здесь задолго до формальной реабилитации — в журнале 'Огонек' в 1986 году. Анна Ходасевич