живут старики Лувины.
Дело в том, что Лувина населена одними лишь стариками и старухами и, если так можно выразиться, не появившимися на свет младенцами… Да еще изможденными женщинами, которые еле таскают ноги от слабости. Мальчики в Лувине не задерживаются… Они становятся взрослыми на заре жизни, не успев возмужать. Вчера — материнская грудь, сегодня — мотыга в поле. Всего один шаг. Потом еще один — за околицу, и прощай, Лувина! Вот как обстоят там дела.
Так что живут в Лувине лишь немощные старики, безмужние женщины и мужние жены, чьи кормильцы ушли на заработки, и теперь один Господь знает, где они и что с ними… Время от времени мужчины возвращаются, и приезд их чем-то похож на летние грозы, которые изредка проносятся над Лувиной, — я вам о них рассказывал. Человек вернулся домой, и по всему селению расходится одобрительный шепот; потом вернувшийся опять покидает дом, и его провожает что-то вроде ропота… Сыновья привозят своим старикам мешок со съестным, мужья оставляют женам на память еще одного ребенка. И опять от них ни слуху ни духу; одни исчезают до следующего года, иные — навсегда… Сыновья уходят на заработки — так уж там заведено. «Как по обычаю положено», — говорят жители Лувины. Впрочем, суть дела от названия не меняется: сыновья всю жизнь тянут лямку, чтобы только прокормить родителей, как родители в свое время тянули лямку, чтобы прокормить дедов. Кто знает, сколько поколений следовало этому «обычаю»…
А пока сыновья мыкаются в чужих краях, старики сидят на пороге дома, бессильно опустив дряхлые руки, и ждут. Ждут сыновей — и дня своей смерти. И если они еще живы, то обязаны этим только сыновней благодарности… Одинокие старики в одинокой, забытой Богом Лувине.
Как-то раз я принялся убеждать их, что надо переселиться куда-нибудь в другое место, на плодородные земли. «Уедемте отсюда, — уговаривал я их. — Уж как-нибудь да устроимся. Обратимся к Конгрессу, он нам поможет».
Они слушали, уставившись на меня немигающими глазами, и лишь где-то в самой глубине этих погасших глаз еще теплилась искорка жизни.
— Конгресс поможет, говоришь? А ты о нем что-нибудь знаешь, учитель?
— Конечно, — ответил я.
— Ну и мы знаем, что это за птица такая. Был случай узнать, и не один. Только вот насчет матери его мы пока что ничего не слыхали.
Я пытался им объяснить, что мать Конгресса — родина. Но они отрицательно покачали головой: «Нет, учитель, что-то тут не так», — и рассмеялись. В первый и в последний раз видел я тогда, чтобы люди Лувины смеялись. Обнажив щербатые зубы, старики заявили мне, что у таких типов, как этот Конгресс, матерей не бывает.
И знаете ли, они правы. Слишком уж высокопоставленная это особа — наш Конгресс. О существовании Лувины власти вспоминают, лишь когда кто-нибудь из ее сыновей, покинувших родные горы, совершит преступление. Тогда парня приказывают разыскать и присылают за ним вооруженных людей даже в Лувину, а потом расстреливают. Если бы не это, я бы сказал, там, наверху, и не подозревают, что есть на свете такое селение.
— Ты уговариваешь нас уехать отсюда, — сказали они мне, — хватит, дескать, вам голодать, кому от этого польза. Хорошо, мы уедем. Но как нам увезти с собой наших умерших? Их последнее жилище здесь, и мы не можем бросить их одних.
Так они там живут и поныне. Вы все это скоро увидите сами. Чтобы заглушить голод, они жуют стручки мескита и глотают собственную слюну. Шаткими тенями бредут они по улице, держась за стены домов, и кажется, если бы ветер их не подталкивал, у них бы не хватило сил передвигать ноги.
— А ветер? — не выдержал я однажды. — Как можно к нему привыкнуть? Ведь он же вас изведет.
— Раз ветер дует, стало быть так надо, — ответили они мне. — На то Божья воля. Когда ветер спадает — плохо. В безветрие солнце вроде бы ниже к земле спускается, печет над самой головой, выпаривает последнюю воду, какая еще держится в теле, высасывает из нас всю кровь. А ветер поднимется и солнце поднимет кверху, там его и держит. Так что никак нам нельзя без ветра.
С тех пор я оставил свои уговоры. Я уехал из Лувины и больше не возвращался туда. И, думаю, не вернусь.
…Смотрите-ка, какие штуки выкидывает жизнь. Мне сказали: «Мы даем вам направление в Сан- Хуан-Лувину». И вот я говорю с человеком, который едет работать туда, как пятнадцать лет назад ехал я.
Я был полон сил, голова — набита идеалами… Вы сами знаете, всем нам прививают благородные идеалы. И мы потом весь этот сумбур пытаемся применить к жизни, считаем его панацеей ото всех зол. Но на Лувине мои благие намерения дали осечку. Я предпринял опыт — и потерпел неудачу.
Сан-Хуан-Лувина! Это название звучало в моих ушах райской музыкой. Но очутился я там в чистилище. Вымирающее селение, где передохли от голода все собаки, так что некому даже повыть на луну, нарушить ночное безмолвие. Да, безмолвие. Потому что стоит вам привыкнуть к шуму ветра, делается тихо, как в пустыне. И тогда вам конец. Посмотрите на меня, я конченый человек. Ничего, приедете туда, сами поймете, что я имею в виду…
Как вы думаете, не попросить ли нам у хозяина по рюмке мескалевой водки? Пиво мешает спокойной беседе, приходится то и дело выходить за дверь. Эй, Камило, принеси-ка нам две рюмки мескаля!
Да, так вот, я вам говорил…
Он не закончил фразы и уставился неподвижным взглядом в стол, по которому ползали термиты, похожие без своих обгоревших крыльев на гладких червячков.
Было слышно, как надвигается ночь. Громче шумела река, мчась через камыши; затихли вдали голоса детей. На клочке неба, в дверном проеме, проступили первые звезды.
Рассказчик, минуту назад сосредоточенно глядевший на бескрылых термитов, уронил голову на стол и заснул.
В ту ночь, когда он остался один
— Что вы плететесь, как неживые? — крикнул Фелисиано Руэлас тем, что шли впереди. — Того и гляди, на ходу уснем. Вам что, не к спеху?
— Завтра перед рассветом будем на месте, — ответили ему.
Это были последние слова, которые он услышал от них. Их последние слова. Но об этом он вспомнил только потом, на другой день.
Их было трое. Они шли, внимательно глядя себе под ноги, потому что ночью не очень-то светло, а им не хотелось останавливаться.
«Оно и лучше, что темно. Нас не заметят», — врезались ему в память их слова, произнесенные еще раньше, может быть, прошлой ночью. Он уже не помнил когда. Дорога под ногами убивала все мысли.
Теперь, на подъеме, она вновь ринулась в атаку: она встала и пошла на него, обхватила со всех сторон, ища, где у него самое слабое, усталое место, и, отыскав, навалилась всем своим каменным гнетом на плечи, и без того измученные тяжестью карабинов.
Пока они шли по равнине, он шагал быстро. Но на взгорье отстал. Голова уже не держалась прямо, а потихоньку качалась, вверх-вниз — в такт его замедляющимся шагам. Двое других прошли мимо; они обогнали его и сейчас были далеко впереди, а он плелся сзади и клевал носом.
Он отставал от них все больше. Дорога высилась перед ним почти на уровне глаз. Карабины оттягивали плечи. Сон насел на закорки, гнул к земле.
Он отметил про себя, что уже не слышит звука шагов, раздававшихся непрерывно все эти ночи, — он и сам не помнит, сколько их было, этих ночей, сколько времени подряд звучал то рядом, то впереди гулкий стук сапог по каменистой дороге. «От Магдалены дотуда — одна ночь. Потом оттуда досюда — другая. А эта — третья. Не так уж много, — думал он, — если бы днем отсыпаться». А они ни в какую. «Заснем, — говорят, — тут нас и возьмут. Тогда конец».