— Знаю — балериной.
— Нет, не угадал.
— Значит, актрисой. Все девочки так мечтают.
— А вот и не все…
Тут в разговор вмешался Кузька Конский: он щелкнул своим огненным языком и выплюнул золотой уголек прямо к Асиным ногам. Она ловко подхватила уголек, бросила обратно в огненную пасть, но ладонь все-таки обожгла. Подула на обожженное место и, разглядывая его, сообщила:
— Я буду врачом.
— Обожглась и решила.
— Нет, правда. Это я давно уж решила. Когда ты показывал альбом. И потом, когда все узнала про твою маму, тоже решила, что буду, как она. Совсем как она. И с парашютом выучусь прыгать. И всегда буду с тобой. Ты ведь так сказал.
Она посмотрела на свою ладонь. Он спросил:
— Болит?
— Так, немножко. Какая же это боль?
— Покажи.
Она послушно протянула руку. На тонкой ладошке едва заметное розовое пятнышко ожога. Сеня подул на него и, совсем неожиданно для себя, как он сделал, если бы это была мамина ладонь, поцеловал пятнышко. Ему сейчас же стало очень жарко, но Ася, не отдергивая руку, спросила:
— Полечил?
— Да.
— Вот мне и хорошо.
— Это я когда был маленький, мама так меня лечила. А я маму тоже так, когда вырос.
— А я-то не маленькая.
— Ну и не большая. Ты только все знаешь, как большая.
— Да. Как промокашка. Я тебе говорила.
— Говорила. У тебя веснушки на носу.
Ася счастливо рассмеялась и широкими глазами посмотрела на него.
— Ну и что же?
— И на щеках, около носа. А раньше я и не замечал.
— Ты и не мог заметить. Они появляются только весной.
— А что, уже весна?
— Да. Март.
— Как же так?
— Сегодня пятое марта.
Пятое марта! Сколько же он проболел? Тогда, в тот последний вечер, они собрались на концерт в госпиталь, была зима. Они вышли из училища и, чтобы согреться, толкали друг друга в снег и бежали, как сумасшедшие. Это было в феврале, и деревья стояли белые, и сугробы на улицах доходили до вторых этажей.
— Ты пролежал больше месяца, — уточнила Ася. — И ничего не помнишь.
— Я все помню. А как заболел, не помню.
— Доктор сказал — это чудо, что выжил. У тебя было воспаление в легких.
Дрова догорали, бледные вспышки пламени то вспыхивали, то гасли. Как будто утомившись от бурного веселья, Кузька Конский заморгал своими красными глазами, и все вокруг тоже как будто заморгало.
— Расскажи мне, как все было, — попросил Сеня. — Только все, что знаешь. — Он закрыл глаза, но и сквозь веки проникали огненные вспышки, как красные молнии в черном небе. И тишина. Кузька Конский притих и только изредка пощелкивает остывающими трубами. И Ася притихла около него.
— Да говори же, выжимай слова-то, выжимай.
Он и сам не заметил, как они вырвались, эти мальчишеские слова, за которые ему дома всегда попадало. А она заметила, но она знала, что мальчишки всегда так говорят, и лучше всего не обращать на это внимания. Даже хорошо, что он начал так говорить: значит, дело пошло на поправку, и, значит, все можно ему сказать.
— Вот теперь я тебе должна рассказать. Только, пока не ушло тепло, заберусь под одеяло и тогда расскажу все, что сама знаю.
Тепло стоило дорого, его надо было беречь: не прозевать закрыть трубу, чтобы Кузька Конский не высвистал весь жар; да не полениться поплотней завесить окна и дверь; да набросать к порогу пестрых лоскутных дорожек. Но самое главное — вовремя лечь в постель и с головой закутаться в одеяло. Вот тогда будет по-настоящему тепло. По крайней мере, до рассвета.
Ася спала на сундуке, втиснутом между изголовьем кровати и стеной, так что даже не оставалось места для прохода. Утомившись за день, она спала крепко и настороженно, как заяц: только Сеня пошевелится, она уже поднимает голову.
— А теперь слушай, — сказала девочка, приближая к блестящим завиткам спинки кровати свое белеющее в темноте лицо.
Но Ася знала только то, что видела сама и что слыхала от других, а эти другие и сами-то ничего толком не знали. Уборщица Митрофанова услыхала полубредовые Сенины выкрики, конечно, не могла всего этого не рассказать своим подругам. Рассказывая, она кое-что добавила от себя. А те, кому она рассказала, тоже постарались. Не поскупились на подробности, которые сами придумали и в которые сами же и поверили.
И получилось так, что Сеня услыхал от Аси только то, что ему уже было известно, но все так домыслено и раскрашено, что совсем не походило на то, что он уже знал.
Его не покидала детская надежда, что, может быть, все это — только сон. Бред больного. Ночной кошмар. Вот сейчас он откроет глаза и увидит, как сверкает на стене ослепительное отражение окна, и, улыбнувшись, вздохнет: сон.
Так он думал до этого вечера, пока Ася не развеяла его непрочную надежду. Надежда расползлась, как серый туман, и он понял: прошла пора детских снов и детских пробуждений. Грубая правда жизни, которую и правдой-то не всегда назовешь, оказалась перед ним. Сеня лежал один на берегу черной реки и дрожал от холода. Но Ася подумала, что это не от холода. Ворчливым голосом няньки она проговорила:
— Вот и опять лихорадит. Знала бы, ничего не сказала.
— Это не лихорадка, — постукивая зубами, ответил Сеня. — Папа где? Да не молчи ты. Где?
Ну, что она тянет? Разве не видит, как он устал томиться? Все равно он сам все знает. Совсем незачем его оберегать и закутывать в одеяло. Он стиснул зубы, чтобы не так стучали: пусть она, эта девчонка, не думает, что он раскис, и сквозь стиснутые зубы спросил:
— Где отец? Ну!
— Уехал. А ты успокойся.
— Врешь. Все я знаю.
— Ой! Какой ты!
— К черту! — сбросил одеяло и поднялся.
Ася вскочила. В темноте сверкнули ее глаза и зубы.
— Сейчас же ложись, пока я с тобой по-хорошему. Я ведь тоже могу…
Смешно — что она может? Девчонка. Ну, что она может?.. Но он уже устал бунтовать и покорился. Укрываясь одеялом, он произнес бредовым голосом:
— Я знаю, у него было сердце больное. Вот и получилось…
Он хотел сказать, что отец тоже заболел и сейчас лежит в больнице, но Ася подумала, будто он и в самом деле все знает, наверное, как-нибудь подслушал. Всякие тут приходили люди, и разные происходили разговоры, пока он лежал в бреду.
Она растерянно подтвердила:
— Да. В тот же вечер. Я потом покажу, где его похоронили. И никто не знает, что ему наговорил тот псих, летчик…