Наверное, этого вопроса не следовало бы задавать. Это она поняла, увидев плотно сжатые Сашкины губы и его взгляд, в котором уже не было ничего детского, а только какое-то скорбное презрение и непонятная, недобрая усмешка.
— В том-то и дело, — тихо проговорил бородач. — До смерти парень обиженный. Сходи-ка, Сашок, пошарь под подушкой, кисет я вроде забыл.
— Да ладно, я и так уйду. Кисет у вас вон в том кармане. Вот так все меня оберегают, как маленького. Пошел я.
Он и в самом деле вышел из круга света в темноту. Подождав немного, бородач бодрым голосом начал жаловаться на застарелую свою болезнь, из-за которой он, здоровый мужик, вынужден прозябать на стариковской должности.
— Вот тут, — он положил обе ладони на поясницу, — сплошь простреливает.
— Радикулит, наверное, — проговорила Таисия Никитична, ожидая, когда же бородач заговорит о Сашке.
— Скажите, какое название, — проговорил он, подмигивая и кивая бородой в ту сторону, куда ушел мальчик. — Разведчик природный.
— Подслушивает?
— Обязательно! — торжествующе воскликнул бородач. — Всегда в курсе. — И снова зашептал: — Отец у него погиб. Мать в Германию угнали. А парень весь кипит, и, говорю, разведчик природный, а в разведку его теперь пускать никак нельзя.
— Почему же? Сашка-то в чем виноват?
— А кто же его виноватит, Сашку-то? Наш Батя его к своей супруге отправляет. Говорит: «Что бы с тобой ни произошло, ты на всю жизнь запомни: я теперь тебе за отца». А Сашка воевать рвется, фашистов уничтожать. А в разведку ему теперь вот почему нельзя: у него вся спина плетьми иссечена. Поймали, весной еще, гады-фашисты, до полусмерти избили, все выпытывали — где нас искать. Им Батю нашего хотелось захватить, а он ни слова. Мы уж так и считали: пропал наш Сашка, а он еле живой приполз. Ничего. Живет. В газете напечатали про его поступок. Медаль ему обеспечена.
Бородач поднялся, снял фонарь и, приподняв стекло, сильно под него дунул. Желтое пламя рванулось и погасло. Сразу исчезла тьма, словно бородач заодно и ее погасил своим могучим дуновением. Обнаружилось серенькое утро, мутное и холодноватое, полное неопределенности, свойственной прибалтийской природе.
— Рвется Сашка фашистов уничтожать, — повторил он. Подумал и спросил: — Как вы мыслите, скоро уничтожим?
— Фашистов? Обязательно.
— Всех до одного? Я бы их всех!.. Какая нация звериная.
— Как это всех? Фашизм надо уничтожить и всех фашистов. А нацию уничтожать нельзя.
— Как это нельзя? — Он засуетился, захлопотал и словно упал на свое место. — Как нельзя? Немцы- то очухаются, злобы накопят да опять пойдут на нас. Снова, значит, воевать. Сашке опять воевать? У вас дети есть? Им тоже. Я знаю, нам тут говорят, вот и Батя тоже на политзанятиях, как и вы, говорит: немцы, говорит, разные есть. Разные. Смотри-ка! А мы не видели разных-то. Мы одинаковых видели. Волки разные не бывают. Нет, мы тут насмотрелись на них, на разных-то, до кровавых глаз.
Говорил он спокойно, рассудительно и так весело, что видно было — не слепая это ненависть. Не жажда мужицкого самосуда над деревенским поджигателем. Он по праву вершил суд, по человеческим законам. Добро восставало против зла. Но во всем этом Таисия Никитична усмотрела новую опасность: добро могло переродиться в свою противоположность. Зло против зла. Тогда уж конец всему. Она горячо возразила:
— Нет, так нельзя.
— Почему это?
— Зверей надо уничтожать. А есть еще и люди. Они пускай живут.
— Немцы-то — люди?
— Да поймите вы, это Гитлер их так испортил. Фашисты. Есть у них люди, коммунисты, рабочие…
— Э-эх! — бородач стукнул кулаком по колену. — Война не кончена, а вы уж защищаете. У них, у фашистов-то, все нутро звериное. Нет, не уговорить вам меня.
— А детей, а женщин?
— Эти пусть. Пусть живут. Может, еще и людьми станут. Собаки тоже из волков произошли. Пусть служат.
Да, у него все было предусмотрено, продумано, как искоренить зло в самом его корне. Все он решил с железной мужицкой твердостью, которую очень трудно, почти невозможно поколебать.
Лагерь просыпался, когда Таисия Никитична возвращалась в свою землянку. В тумане, не очень густом, слышались голоса людей, но их самих не было видно. И она бы не заметила ни одной землянки, если бы не синеватые струйки дыма, которые, как лесные малозаметные ручейки, неторопливо вытекали из-под каких-то холмиков, расположенных среди деревьев, и смешивались с туманом.
Конечно, ей никогда бы не отыскать свою землянку среди других, если бы не встретила Валю. Девушка поднималась снизу, из оврага, с полным ведром воды. Там, должно быть, находился ручей или речка.
— Рано вы что-то, — приветствовала она Таисию Никитичну, перехватывая тяжелое ведро. — А я сплю, пока спится. Этого у нас не всегда вдоволь.
На ней были черные залатанные брюки, кирзовые солдатские сапоги и мужская бязевая рубашка, заправленная в брюки и туго перетянутая ремнем в тонкой талии.
— Да вот, жду, когда командир вызовет.
— А вы не ждите, — посоветовала девушка. — Наш Батя знает, когда надо вызывать. И чаще всего, когда уже перестаешь ждать.
— А что он делал до войны? — спросила Таисия Никитична.
— Строил. Начальник строительного треста.
В землянке уже деловито гудела и потрескивала маленькая железная печурка. Горьковато и домовито пахло дымом, и было очень жарко. Валя распахнула дверь. Хмурый тихоня — серый денек — топтался у порога, как непрошеный и очень надоедливый гость. Ни тепла от него, ни радости, но надо терпеть.
— Умываться будете? — спросила Валя. — А хотите до пояса? Я люблю.
— Хорошо, только сначала вы. — Таисия Никитична пробралась в угол, где стоял ее чемодан.
Валя налила в жестяной таз воду и сняла рубашку, стыдливо поеживаясь и посмеиваясь оттого, что на нее смотрят. У нее было очень белое тело, плотное и гладкое, его белизну оттеняли темные и обветренные кисти рук.
Дрожа от радостного возбуждения, девушка зачерпнула полные ладони, склонилась над тазом и плеснула воду себе на грудь. Звонко охая, как будто обжигаясь, она плеснула еще и еще. Струйки ледяной воды бежали по плечам и сверкающими каплями срывались с груди.
Печурка сердито пошумливала и шипела, когда на нее попадала вода.
Тихонько повизгивая и смеясь, Валя все черпала холодную воду, стараясь захватить пригоршни пополнее, и выплескивала на грудь, на плечи; смутно чернело под мышками, когда она поднимала руки, чтобы плеснуть и на спину. Это было так хорошо, что у нее закатывалось сердце.
И у Таисии Никитичны тоже закатывалось сердце, и ей хотелось также испытать это жгучее радостное возбуждение.
А Валя уже умылась и, стоя у печурки, вытирала спину жестким полотенцем. Ее тело светилось в полумраке землянки. На округлой и нежной груди чуть повыше розового остренького соска темнел прилипший коричневый дубовый листок. Валя сняла его, задумчиво повертела и сказала:
— Мама, когда огурцы солила, дубовые листья в бочку клала. Хрустели огурцы — будь здоров!
Она надела солдатскую бязевую рубашку и сверху старую фланелевую домашнюю кофту с какой-то выцветшей оборочкой по вороту. И в этом нехитром наряде показалась Таисии Никитичне более женственной, чем когда она видела ее обнаженной. Только сейчас она увидела, как красива эта огрубевшая за войну девушка и как нежна. Нет, это не только молодая свежесть, в ее годы все девушки красивы. Не в