Марфе — 2 руб. Самовар — 12 руб.
Наталья Семеновна! Нас окружает ужасная интрига… Злые глаза следят за мною и не дают мне возможности видеться с вами. Пишу к вам уже второе письмо; первое было перехвачено… Я должен объявить вам тайну… Если к вам явится белокурая полная женщина, не первой молодости, и станет делать… говорить неприятности (она угрожает, от нее всё станется), то, пожалуйста, не подумайте чего- нибудь… Это моя жена… Да! я женат, и это мое несчастье, потому что я безумно люблю вас… Если вы можете подняться над предрассудками… Если так называемая незаконная связь… Если вы не побоитесь… то сами назначьте день… или мы расстанемся навеки, и я не перенесу этого удара!!»
Эта фантастическая жена Вольдемара как громом поразила Наталью Семеновну. Она не знала Зизи даже по имени, но полная белокурая дама, не первой молодости, засела в ее воображении и не отходила от нее ни на минуту. Когда в голове дамы засядет другая дама, то томительнее ее положения и представить себе невозможно: оно, как говорится, хуже губернаторского, что, впрочем, и понятно, если хорошо взвесить то обстоятельство, что губернатор все-таки мужчина. Если б и случилось так, что в голове мужчины засел другой мужчина, то к услугам первого всегда нашлись бы «принципы», «вредные идеи» и другие верные средства избавиться от неприятного соседа; а неопытная девушка разве может выдумать что-нибудь подобное? Никоим образом и в голову ей не придет. Всё, что она может сделать, это строго проанализировать свое и его душевное состояние, сравнить права соперницы с собственными правами (о, конечно, с правами! Кроме формальной законности, есть еще кое-что другое,
Первое дело —
Гм… «О чем он думал?…»
«Странное дело! не могу написать ни одной строчки! Как только возьмусь за перо, сейчас представляется насмешливое лицо А. (Алешки), и я бросаю. Мне даже слышится его голос: 'Что, барышня, чувствительные кружева плести хотите?' Я никогда не слыхала от него этой или подобной фразы, но мне почему-то кажется, что он непременно выразился бы таким образом, если б узнал, чем я занимаюсь. Каждый раз я чуть не громко отвечаю на этот воображаемый вопрос: 'Не плету, а распутываю…' Его что-то давно не видать. Хотелось бы мне говорить с ним обо всем откровенно. Я привыкла к его обществу. С ним можно ладить, стоит только не обращать внимания на первую половину его визита, когда он как-то ломается, говорит с подчеркиваниями, с претензией на остроумие и иронию, и спокойно ожидать, пока, сначала будто нехотя, а потом всё больше и больше увлекаясь, он заговорит о чем-нибудь горячо и страстно. Он, в сущности, очень добр. Я как-то спросила, что значит «экспроприация» и «дивиденд». Он объяснил и назвал меня Аркадией. 'Самых, говорит, современных слов не знаете'. Это хорошо. Аркадия так Аркадия! Лучше, чтоб он имел обо мне настоящее представление. Я часто скорее догадываюсь, чем понимаю его, и мне было совестно: а ну он вдруг заметит! Как будто надуваешь его… А как он умеет говорить! Замечательно, что сильное одушевление выражается у него только блеском глаз, а щеки бледнеют. Нравится мне в нем эта убежденность и самая резкость языка. Оттого в его словах даже не новые мысли получают новое освещение, новый смысл. Если б кто-нибудь другой сказал при мне: 'Весна и расцвет жизни', то такое выражение показалось бы мне натянутым; но у него это вышел не риторический оборот: он сам в эту минуту олицетворял собою весну жизни, и стоило только взглянуть на него, чтобы почувствовать, какая это, в самом деле, прекрасная минута… Но я что-то очень его расхваливаю… Не начинаю ли я…
Нет… Милый, дорогой! Никакая привязанность не вытеснит тебя из моего сердца! Напротив, при виде этой силы и самоуверенности мне становится еще дороже твое задумчивое, печальное и нежное лицо! Я обязана прийти к тебе на помощь, бедный страдалец, поднять, ободрить, оживить тебя…»
Последняя тирада относится к Вольдемару. В халате серого драпа (40 руб.), с сигарою в зубах, причесанный и напудренный, но с разбитым сердцем, бедный страдалец сидел в эту минуту у камина, с терпением, достойным лучшей участи, поддерживая прислонившуюся к нему Зизи, и утешал себя размышлениями в следующем вкусе:
«'Все женщины одинаковы: «героини» — когда их чести не угрожает опасность, дети — когда защищают ее, и фурии — когда мстят за нее'… Последнее немножко пересолено… Как их назвать, когда 'под вечер осени ненастной' они несут плод 'несчастной любви' к добрым людям или в воспитательный дом?»
Нет, как угодно, друг Грацианов, то бишь Горацио, а в мире, кроме непосредственно видимого и осязаемого, есть еще
«К числу выражений, употребляемых в самом неопределенном смысле, — писала Наталья Семеновна, — надо отнести и 'честь женщины'. Что это такое: лоск, приличие, поведение, имеющее целью «партию»? Вздор!
Честь — внутреннее сознание своей правоты, спокойствие совести. Я не понимаю, что значит «партия»? Для меня красота носит корону. Дети?… Есть ли незаконные дети?…»
Ай-ай!.. Алешка! где ты, братец? Беги скорее, а то беда! Наделает барышня глупостей, а потом на тебя всю вину свалят! Шепни ей, что ты вовсе не рекомендовал замены одних иллюзий другими, худшими. Не оставляй ее на полпути!
Но, кажется, у них ничего не вышло, потому что должны же охладиться всякие настроения и решения, возникшие под влиянием любви к призраку, когда этот призрак предстанет в виде господина в золотых запонках из кассы ссуд, в галстуке с золотой булавкой из того же источника, с головою, преисполненною любовью самого игривого свойства! По крайней мере Наталья Семеновна зачеркнула крестом свои рассуждения и снова вернулась к роману.
«Не знаю, в состоянии ли я буду записать сегодняшний разговор: в моем изложении слова А. (Алешки) выходят какой-то карикатурой, и я боюсь, как бы не исказить его мыслей, тем более что голова моя словно в тумане. Никогда еще не испытывала я ничего подобного… И хорошо мне, и страшно; должно быть, оттого, что он многого не договорил. Если б от меня зависело, я, кажется, продержала бы его до утра…
Когда он вошел, я сидела за начатою главою, но у меня ровно ничего не выходило. Я ему очень обрадовалась, потому что вздумала его поэксплуатировать.
— Скажите, пожалуйста, — начала я, как только он сел, — вы никогда не пробовали писать романа?