Я не смел этому верить; я думал: зрение твое помутилось от волненья чувств, и тебе представляется уже отлетевшая навсегда лучезарная приветливость и ласковость.
'Так ли я слышу? — думал я. — Точно ли ее голос по-прежнему мягок и точно ли слова ее такие'.
— А! сковорода-то, видно, не свой брат! Отчего ж это ты не признавался сразу? Словно какую королевну любишь — в лесу и то боишься имя вымолвить! Отчего сразу не признался?
— Я думал, вы на меня рассердитесь, — ответил я, еще волнуясь, но уже чувствуя, что страшная пропасть перешагнута и что я становлюсь снова на твердую почву.
— Я рассержусь? Это за что же?
— Да ведь он…
— Ну, что ж он?
Она глядела мне в лицо, она улыбалась; с изумленьем и восхищеньем я видел, что враждебных чувств к Софронию у нее нет.
В приливе восторга я, вместо ответа на ее допытыванье, с жаром принялся за хвалебную песню Софронию. Певец юный, неискусный и пламенный, я надсаживался изо всей мочи; но, как теперь соображаю, выводил только нотки крикливые и дикие. Я, помню, приводил ей как доказательства достоинств Софрония его прекрасное чтение псалтыря, его искусство в охоте, занимательность его разговоров, силу его мышц и т. п.
Настя слушала меня благосклонно, задавала некоторые вопросы, делала замечания, но чаще всего выражала свои сомнения.
— Неужто так уж хорошо рассказывает? — говорила она. — Да ведь и прежний дьячок-покойник хорошо читал — будто еще лучше читает? Вправду силач такой? Да тебе это, может, так только кажется!
Но выражаемые сомнения были такого свойства, что они ничуть не обдавали холодной водой моего пылу, ничуть не подрывали моего веселья, напротив, я только азартнее доказывал и чувствовал себя все бодрее и самоувереннее.
Но вдруг, к неописанному моему огорчению и величайшей тревоге, Настя перестала улыбаться, умолкла, задумалась, и какое-то облако омрачило ее лицо.
Я, побеждая огорченье и тревогу, хотел продолжать, но облако становилось все темнее, темнее, и голос мой пресекся.
Тогда она как бы вдруг очнулась и сказала мне:
— Что ж так замолчал? Нахвалился досыта?
И она опять улыбнулась.
Но улыбка эта совсем не была похожа на прежнюю — не обрадовала меня, а повергла в пущее недоумение и беспокойство.
— Что ж ты онемел? — продолжала Настя. — Чего смотришь на меня как на оборотня?
Она сделала головой то движение, какое обыкновенно делают люди, желая отогнать неотвязного комара или докучную мысль.
— Ну, расскажи еще! Расскажи!
Но я уже утратил все свое красноречие и снова обрести его не мог.
— Вы, может, думаете, он очень сердитый… — проговорил я.
— Думаю, очень сердитый? — возразила Настя. — Почему ж мне это думать?
— Да вот он на святой, как делили яйца… только он это не потому…
Я запнулся окончательно. Я чувствовал, что объяснить смиренномудрием превращение поповой доли в яичницу невозможно.
Настя залилась пленительнейшим, звончайшим своим хохотом.
— Как это он начал месить ногами! — проговорила она. — Как это он…
И снова раскатился свежий, неудержимый хохот, к которому присоединился и мой немедленно.
Вдруг справа раздвинулись кусты. Мы оба встрепенулись, и смех наш мгновенно замер.
Перед нами стоял предмет нашего разговора, Софроний, с ружьем на плече, с трубкой в руках; из уст его еще вылетала струйка знакомого мне крепкого табачного дыма.
Едва я его увидал, у меня блеснула мысль: как посмотрит он на этот дружный хохот с Настею? как примет мое приятельское общение с членом неприятельского стана?
На лице его не выражалось ни малейшего неудовольствия, ни малейшей суровости: напротив, мне даже показалось, что угрюмость, в последнее время постоянно его омрачавшая, как бы несколько сгладилась.
Он поклонился Насте, как порядочные люди кланяются хорошей девушке — просто и скромно, а мне сказал:
— Здорово, Тимош.
— Мы тут ягоды рвали, — ответил я. — Сколько тут ягод!
— Что тут! — отвечал он. — Вот я вчера набрел на одно место, так там просто гибель их — негде ступить.
— Верно, в Волчьем Верху? — спросил я.
— Нет, туда, к Лысому Яру.
— Покажите!
— Хорошо. Я теперь в березняк иду, так мне все равно туда дорога лежит.
Я взглянул на Настю. Я несколько раз взглядывал на нее во время моего краткого разговора с Софронием и видел, что она все больше и больше, все ярче и ярче разгорается румянцем и что она слегка отвратила лицо свое в сторону. На поклон Софрония она ответила таким же поклоном.
— Пойдемте, — сказал я, или, точнее, пролепетал, обращаясь к ней.
Сердце у меня билось жестоко. Я готовился услыхать горестное для меня: нет.
Настя обернулась на мои слова, посмотрела на меня, потом взглянула на Софрония.
Софроний, уже протянувший руку, чтобы раздвинуть кусты, услыхав мое приглашение Насте, приостановился и глядел на нее.
Я как нельзя яснее прочитал в его взоре, что ему Настина компания а тягость не будет.
Настя была озадачена и ничего на мое приглашение не отвечала.
Тогда Софроний сказал:
— Это недалеко — всего, как говорится, рукой подать.
Настя вспыхнула еще ярче и кивнула мне головой.
— Пойдем? — спросил я, еще не доверяя столь несравненному благополучию.
— Пойдем, — ответила она.
— Вот этой дорожкой будет ближе, — сказал Софроний:- сюда, налево! Не отставайте!
И он с удивительной ловкостью и проворством начал прочищать путь сквозь чащу высоких кустов, перепутанных и переплетенных разнородной ползучкой.[6]
Я испытывал неописанную, какую-то особую, исполненную тревоги, радость. Я могу сравнить тогдашнее мое состояние с тем, когда человек, погрузившийся в свежие струи, увлечен бывает ими далее предела, дозволяемого благоразумием, но, преданный наслажденью настоящей минуты, не заботится о коварстве водной стихии, и, хотя у него мелькает время от времени мысль о поглощающих омутах, скрытых под зеркальной поверхностью, он презирает грозящую опасность и только повторяет:
— Фу! как хорошо!
И жадно плескается живящей его влагою.
Софроний, шествуя вперед, уничтожал на нашем пути все преграды, представляемые свившимися ветвями и ползучкою, с тою же легкостью, с какой борей сдувает легкие паутинки; Настя шла за Софронием. Но я за ними не следовал. В упоенье и смятенье чувств я бросался в сторону и, продираясь собственными силами между терний, сучьев и стволов, оставляя на них клочки одежд и даже собственной кожи, забегал вперед, а забежав, поджидал драгоценных спутников и с трепетом сердечным улавливал выраженье их лиц.
Вследствие неосторожного обращения с лесной растительностию, лицо мое уподобилось географической карте населеннейшего уголка земного шара, и когда мы все выбрались на прогалину, Настя, взглянув на меня, ахнула и засмеялась, а Софроний с улыбкой заметил: