повернуться сам не мог, чтобы «утку» подсунули. Речь нарушена, но мозг, однако, крепкий остался — случается такое. Его друг-сослуживец в больнице навещал, так отец ему такие сильные слова мычал, что тот дивился только. Мир, мол, определенно недодуман, недоустроен. Нет в нем изысканной закругленности. Раз уж человеку отмерен срок и век его сочтен, то следовало бы ему в конце своей истории просто испариться. Самым натуральным образом, безо всяких эвфемизмов: изжил свою судьбу, и — пшик — нет тебя, растаял облачком. Но благодати такой человеку по недомыслию небесному не дано. И что выходит? Выходит, что, испытав человека и покарав его в финале мучительной и долгой смертью, Повелитель вселенной и Господин миров уже испытывает заодно его родных и близких. Понимаешь, отец не про себя только говорил, он до обобщений поднимался. Неправильно это ему казалось, чтобы страданием матери терзать сына, а смертной мукой дочери — отца. Это мне его друг потом уже рассказывал.
— А я думаю, — включила голос Катенька, — тяжелые болезни перед смертью Бог дает людям, чтобы облегчить близким боль разлуки.
Тарарам как будто не услышал.
— Через неделю отец в больнице умер. Я тогда в Берлине на губной гармошке зажигал. Трубок сотовых еще не было, сам по чужим людям жил, а домой звоню — никто не отвечает. Думал, неудачно попадаю — на дачу уехали или в очередях собеса бьются. Только несколько месяцев спустя про все узнал.
— Бывает же…
— Погоди, дружок, это не вся история, — предупредил Тарарам. — У отца брат есть. Ну тот, что когда-то работал на Байконуре. Помнишь, я рассказывал? Так вот, он еще в восьмидесятые потихоньку с петель съехал. Решил всю Большую советскую энциклопедию на зубок выучить и стать носителем передового разума, субъектом светлой мысли, новым вольтерьянцем и гуманистом-просветителем. До девятого тома дошел, и так это на нем сказалось, что соседи по коммуналке вызвали санитаров. С тех пор он полгода на Пряжке или в дневном стационаре галоперидол с аминазином глотал, а полгода в Тайцах под Гатчиной, где у моих родителей халупа в садоводстве из подручного хлама сколочена, готовил полезные салаты из одуванчиков и по грибы в рощицу шастал. Потому что особый фиолетовый воздух, растворенный в траве и грибах, дает человеку сферообразную пузырь-защиту от мельчайших черных дыр, которые со страшной силой летают вокруг туда-сюда, как незримые пули, и пробивают в теле коридоры смерти. Поскольку в мое отсутствие он матери и отцу ближайшим родственником приходился, ему и велено было покойников из морга забирать. Он и забрал. Сначала мать, потом отца. — Рома резко притормозил перед мятым бампером подрезавшей его «газели», так что цветочные корзины сзади с хрустом подпрыгнули. — Холера! — Тарарам в сердцах ударил по гуделке. — Чтоб тебе в аду с продажными ментами одну сковородку лизать, в одной смоле вариться!
— Фи! — сказала Катенька. — Несдержанный какой…
— Ну вот, — через миг продолжил отходчивый Рома. — Когда я из Берлина вернулся, то сразу к дяде в Тайцы нагрянул. Захожу в халупу — он на плитке в кухне полезную кашу из сныти варит. «Ну, — говорю, — поехали — покажешь, где родителей похоронил». А он улыбается так ясно-ясно, радостно-радостно и говорит, мол, ехать никуда не надо, тут они, рядом, как раз между крыжовником и черной смородиной. Он их, болезная душа, оказывается, из морга в садоводство отвез. А что дальше делать — не знает. Откуда ж знать-то? Девятый том энциклопедии буквой «гэ» заканчивается. Словом, гроб матери у дяди в комнате несколько дней простоял, пока запах дядю сильно не озадачил. Тогда он, лист щавеля пожевав для укрепления своей пузырь-защиты, покойницу возле крыжовника в маленькой ямке сидя и похоронил. Слабый был от растительной пищи, с лопатой не дружил. А потом и отца так же… — Тарарам замолк, занятый прикуриванием сигареты, затем продолжил: — Я Егору рассказал, так он, как исторический специалист, вспомнил про сидячие погребения Водской земли на Ижорском плато. Были там такие могильники: Бегуницы, Валговицы, Вердия, Даймище, Великино, Гостилицы, Дятлицы и другие какие-то, я всех не упомнил. В свое время еще Николай Рерих там что-то копал. Так что сведения про сидячие погребения, заведенные в нашей местности, дядя вполне мог из прочитанных томов энциклопедии выудить. Ну вот и решил, как гуманист-просветитель, соответствовать старинным водским установлениям.
— А что соседи-то? — возмутилась Катенька. — Не видели, что ли?
— Кто их знает. Может, и не видели. А может, видели да рукой махнули. Учти, дружок, — это ж начало девяностых, дикие годы. Кругом братва, оборотни в погонах и финансовые потоки крови. Да и какой с дяди спрос? У него медицинская справка о полнейшей безответственности.
— А дальше что?
— Дядина сферическая пузырь-защита плохо сработала, от коридоров смерти его не уберегла, и вскоре он на Пряжке, черными дырами пробитый, умер. Я его на Северном кладбище рядом с дедом, чьи ордена глухонемые цыгане украли, похоронил. Там для родителей место было.
— Постой, — опешила Катенька. — Так твои что, между крыжовником и смородиной так в ямках и сидят?
— Так и сидят. Я над ними холмик насыпал, крест поставил. Панихиду заказал. — Некоторое время Тарарам угрюмо молчал. — Не хочу я родительские кости с места на место перекладывать. Раз вышла такая байда по дядиному безумию, без злоумышления — пусть так и будет.
— Не по-людски как-то. Батюшку бы спросил, что делать.
— Спросил. — «Самурай» уже был на Английской набережной, и Тарарам ювелирно втирался возле Дворца бракосочетания между двумя длинными, точно рыба-игла, лимузинами.
— И что?
— Батюшка сказал, когда ангел подъем на Страшный суд вострубит, то по всемогуществу Спасителя ту трубу все услышат — и те, что на погостах, и те, что в братских, и те, что в колумбариях. И те даже, кого злодеи бензопилами попилили и свиньям скормили безо всякого погребения.
— Уже целый год, или больше даже… Только мне коротким кусочком это показывали, обрывком — будто в щелку узкую давали посмотреть на то, что со мной в какой-то непонятной истории делается. На короткую минутку подпускали, а потом щелку задергивали. И так — с одной ночи на пятую. А бывало и чаще. — Настя задумалась в желании следовать истине и припоминая — так ли все сказала, после чего призналась: — Правда, бывало, что и в месяц — раз.
— И что, тогда уже в нем, во сне этом, ужас сидел? — спросил Егор, а сам подумал, что если число сто одиннадцать миллионов сто одиннадцать тысяч сто одиннадцать помножить на само себя, то в итоге получится число-перевертень — 12345678987654321. Однако никаких выводов из этого соображения не сделал. Нечто подобное он замечал и раньше — после близости с Настей его посещали странные мысли, не имевшие последствий.
— Нет, не сидел. Страшно не было. Недосказанность какая-то во всем чувствовалась — это да. Тревожно было, глупо, но на кошмар не тянуло. Хотя… Аванс, пожалуй, был. Не жуть, а обещание жути. Странное дело, ведь не забава грезится, не игра, не наслаждение, а вот поди ж ты — и посулы мерзости тоже манят. Манят и затягивают, как водоворот на реке. Какой-то подлинностью, что ли, достоверностью прельщают. Именно так — включается магнетизм обещанной подлинности переживания. Включается и влечет. Влечет неумолимо. Вот и меня, стало быть, тянуло, точно намочившую крылья стрекозу, в этот водоворот, откуда уже не выгрести.
— А я, балбес, скрипку принес. Думал, ты нам сыграешь рондо каприччиозо. А ты, оказывается, хотела больше всего увидеть с начала до конца свой сон… И что же там случилось? Можешь рассказать?
— Нет-нет, ты что! Да и не передать этого. Как боль расскажешь? Или детский страх, смотрящий белыми глазами из темноты? — Настя натянула на себя сбившуюся в ноги простыню и отвернулась к стене.
— И все-таки.
— Не надо, не проси.
— Что ты пугаешься того, что одолела? Подумай — ты же сама этот сон призвала, ты не отвернулась, не убежала, не спряталась от того, перед чем подспудно трепетала. Ты победила. Понимаешь? По-бе-ди- ла.