— Правда? — Настя завозилась под простыней и снова повернулась к Егору. — Ну разве что… Тогда — попробую. Вначале все невинно было — я вроде бы иду по проселку, по земляной такой пыльной дороге. Кругом — где поле, где лес. И что-то неясное мне впереди слышится — словно бы легкий звон издалека. На этот звон я и влекусь, как утка на манок. А тут вдруг волна какая-то сзади накатывает и подталкивает, точно в спину мне кто-то большой, будто в парус бумажного кораблика, дунул. Оглянулась, а там над лесом тень такая тяжелая, с бликами багряными встает. И я понимаю почему-то, как во сне — без объяснений — и бывает, что это по мою душеньку. Ну я и побежала, так как знала наверняка, что там, впереди, куда я и шла, есть дом, надежное убежище, где я буду в безопасности. А сзади все мрачнее и мрачнее, и воздух вокруг плотным делается, так что сквозь него с трудом уже продираешься. И все движения становятся такими медленными, плавными, и на бегу в этом вязком воздухе зависаешь, словно воздушный шарик, которым дети вздумали в волейбол поиграть. Только когда в меня сзади опять кто-то дует, вперед быстрее пролетаешь. А воздух чем гуще, тем быстрее страх нарастает. И так уже нарос, что прямо всю меня теперь изнутри рвет. Потому что я мягкая и беззащитная. И понятно уже, что я выбрана жертвой. И сзади огромный, как целая стихия, неизвестной породы бездушный адский зверь меня преследует, чтобы… Не знаю, что он со мной сделает, но определенно какую-нибудь гадость, какой-нибудь бесповоротный ужас. Когда оглянуться удается, сердце замирает и на висках словно лед намерзает… И тут я наконец вижу дом — избу такую деревенскую, бревенчатую, необшитую, серую от времени, дождя и солнца. И избу эту какое-то черное облако окутывает. Сразу и звуки поменялись — звон потяжелел, сделался басистей, громче. И я бегу из последних сил, ведь дом — это спасение! Дом совсем близко, но и зверь меня своей тенью уже почти накрыл… Да, вот еще — чудище то, что сзади настигает, как-то по-дурацки звучит, словно в такие противные скрипучие ботинки обуто, которые при каждом шаге хрюкают и повизгивают, как поросята в загоне. Нет, не ботинки даже. Так, знаешь, бывает, когда в резиновые сапоги воды зачерпнешь и они начинают: хлюп-хлюп, хрю-хрю… Ну, так по-разному чавкать. Хотя, подумать если, какие на чудище резиновые сапоги?.. И тут я вижу, что облако, которое вокруг избы клубится, — это мухи! И это они, мухи — миллионы мух миллионами своих жужжалок — наполняют все вокруг низким, давящим гулом… Ужасно! Мне этого не передать! Я бегу сквозь гудящую мушиную тучу… Туда, где должно быть спасение. Бегу… Нет. — В глазах у Насти заблестели слезы. — Не могу. Нет.
— Ладно, не терзай себя. — Егор поцеловал Настю в ухо. — Будем считать, ты исполнила желание, а значит, от него освободилась. То, что кусочком в щелку показывали, посмотрела целиком на широком экране. Вот увидишь — больше этот сон не вернется.
— Почему?
— Никто же не возвращается к однажды уже решенной головоломке. Зачем перечитывать прочитанный детектив и разгадывать разгаданный кроссворд? Заведенный порядок вещей такого не предполагает.
— Все. Успокоилась. — Настя шмыгнула носом. — В конце концов мне есть чем утешиться. Знаешь, я всегда подозревала, что все дурное в жизни нас непременно когда-нибудь настигнет и все отвратительное в свой час исполнится. Вот и настигло. Что ж теперь клякситься…
— Хорошо хоть, во сне только.
— Не обольщайся — еще не вечер.
— Опять то же самое. Повторы — петля за петлей. — Тарарам глубоко затянулся, стрельнул уголек папиросы. — Простите, друзья, за стариковское брюзжание — хоть я и негр преклонных годов, но суть все- таки передаю верно. Какую-то болезненную инфантильность из раза в раз показывает нам оборачивающееся вокруг самого себя время. Мы словно укололись о веретено и зачаровались колдовским проклятием: точно во сне все тычем в свою землю какую-то голландскую рассаду, какой-то заморский маис, а после удивляемся, что нет плодов. Окучиваем, пропалываем, удобряем, поливаем, а дивного цвета и урожая нет. Почти нет. Смехотворный урожай. А, казалось бы, ведь ясно — земля не всякий корень принимает. Она любит и холит
— Благодаря побеждающей общечеловечности, практически уже торжествующей общечеловечности, мы все дальше уходим от естества — ты об этом говоришь? — Егор пошире открыл окно — табачный дым и жар газовой плиты, на которой готовился в казане узбекский плов, придавал Тарарамовой кухне сходство с кузней, где тульские мастера, ладившие аглицкой блохе подковы, решили подкрепиться.
— Благодаря общечеловечности мы, дружок, со всех сторон обложены тошнотворной мертвечиной. Обложены чужим, готовым и неживым. Вглядитесь в картинку — ведь все это, в массе своей, не от нашего естества. А живое вокруг только то, что свое, от натуры, что естественное. С точки зрения естественности окружающий нас бублимир ни к черту не годится. Не годится весь, во всю свою унылую длину. И беда в том, что многие в этом якобы универсальном общечеловеческом пространстве свое естество перестают чувствовать. В них затухает внутреннее пламя их особости, и они больше не слышат шепот своей души. Такие люди, потеряв связь с собой, не понимают природу иссушения, пробуждающего в них жажду деятельности, и не имеют представления об источнике, способном эту жажду утолить, — они просто пытаются воспользоваться готовым и нарядить свой талант, коль скоро он есть, в чужую для него форму, а деятельности дать направление ослепившей их чужой идеей. Но мы ведь не всякую кровь терпим в своих жилах, не всякую в нас можно влить так, чтобы не убить. Хотя на вид она вся красная… Душа чувствует чужое, душа противится, но те, кто влез в чужую форму, как в глухой скафандр, ее не слышат. И все же порой мучаются, не понимая, что же они делают не так. А жизнь тем временем проходит по мере исполнения составляющих ее небольших желаний…
— А что не так? — поинтересовалась Катенька, вожделенно вкушающая запах плова.
— В чужой форме все умрет — и талант и способности. — Тарарам приоткрыл крышку казана, в котором рис с курагой и барбарисом уже был собран в горку, и в кухню с новой силой ворвались пары ташкентской чайханы. — Умрет, не дав плодов, так и не воплотив того, что в изначальном замысле эти таланты и способности призваны были воплотить. В чужой форме они сгорят, как зерно в навозе.
— А разве нельзя в заемные формы вложить свое, из нашей жизни, нашего естества выведенное содержание? — Настя украшала в миске салат «Пикадилли» лапками укропа.
— Можно. Это, дружок, и называется — привить к родному корню. Однако многие берут в заем и содержание, наивно засевая его в совершенно не подходящие для этого ландшафты нашего духа и бытия. Не думая даже, что смысл нашей земли иной. Совсем иной. И в результате такой посев дает лишь гнойники и пустоцветы. А наше содержание… Подчас наше содержание в заемных формах просто не удерживается. Попытки переснять один в один почти всегда губительны. К чему эти потуги зеркальных отражений? Зеркала нашего сознания отнюдь не плоской шлифовки — пытаясь всего лишь отразить в них то, что само по себе, в оригинале, было естественным, нутряным и цельным, мы непременно обнаружим, что полученное отражение насквозь фальшивое, придуманное, соскальзывающее с нашей жизни, как с гуся вода. Не надо отражать. Надо достигать того, чтобы запело, растревоженное или пораженное увиденным, собственное естество, как оно запело однажды в нем. — Тарарам кивнул на Егора. — Не глуши в себе шепот души, пусть она запоет. И тогда все увидят, что у тебя за душа. Именно так — слепо иди за ее голосом, потому что этот интуитивный путь выводит к свету, а рассудочный путь копировщика всегда заводит в тупик. И не надо бояться — если ты не будешь душе мешать, она непременно выдаст чистую ноту. Тогда все, что бы она ни спела, окажется естественным, нутряным и цельным, все будет верным.
— Боже мой, но жизнь вокруг устроена совсем иначе! — Катенька устыдилась безделья и принялась кромсать на кружочки огурец.
— Это бублимир в лице тех, кто принял его правила, принуждает нас верить, что она устроена иначе.