арестованы все подозреваемые. Министр в своей последней игре был как никогда силен. Это был прощальный подарок от Поднепряного. Его надо было ценить и использовать на всю катушку.
Следующий доклад был устным. Плещаная коротко информировала своего начальника о том, как и где находятся спецчасти МВД и части ВС.
— От Горачука ничего нет? — поинтересовался Олег Игоревич. Он остановился у вертолета.
— Ничего, кроме того, что они в два часа ночи с Нечетом, и его людьми, вылетели в Чернобыль. Кажется, все идет точно по графику.
— Да, — согласился он.
Она не вытерпела и сделала к нему еще один шаг, нарушая ту дистанцию, которую можно принимать за установленное расстояние между начальником и подчиненным.
— Олег, — тихо обратилась она. — Прошу тебя, будь там поосторожней. У меня плохое предчувствие. Сегодня пятое мая, день богини Мокоши — была такая на Древней Руси, покровительница женщин, и продолжается Русалочья неделя. Считается, что все гадания и сны в этот день сбываются, а мне снился нехороший сон… Обещаешь мне, Олег, что будешь осторожным?
Он слушал ее молча, опустив, словно виноватый, голову и лишь изредка поднимал ее, чтобы посмотреть на тревогу в глазах женщины.
— Разумеется, — ответил он. — Мне очень льстит, Наталья Владимировна, что вы беспокоитесь обо мне. Но, простите меня за откровенность, это лишнее. Спасибо за работу. До свидания.
Он развернулся и быстро вбежал по трапу в вертолетный салон, даже не посмотрев на нее на прощанье.
Плещаная задохнулась от нахлынувшей на душу горечи и стала медленно пятиться назад — над головой с нарастающим свистом раскручивались лопасти винта. Она не плакала. У нее хватало сил, чтобы не показать своих слез людям. Но обида поразила ее сердце, которое забилось сильнее и чаще, обвитое тугим огнем боли: Переверзнев был холоден с нею, и в его глазах был колючий, безразличный лед… Он стал для неё чужим.
Фонари в руках людей полосовали желтыми лучами туманную предрассветную тому леса. Щедрые на влагу ломти тумана проплывали между темно-бордовыми стволами сосен, топя лес в плотном сером сумраке. Рассветного небесного света было недостаточно для того, чтобы можно было рассмотреть то, что творилось впереди, на расстоянии примерно тридцати метров. Даль скрадывалась воздушной, полной свежести и аромата леса, туманной взвесью. Не было видно ни земли, ни неба, только неожиданно выплывающие из тумана вертикальные стволы сосен, словно линейки школьной тетрадки, делили мир, как тот же самый тетрадный лист. Утром в лесу звуки особенно хорошо слышны на большом расстоянии, но в туман они усиливаются плотностью влажного воздуха, и при полном безветрии звучат гулко, протяжно и одновременно, как-то длинно. Звуков мало: где-то вскрикнула, проснувшись, птица; сонно, словно потягиваясь со сна, заскрипел древесный ствол; треснула под лапой зверя ветка; и отчетливое, до полной слышимости каждого удара, вдали сливающихся в настороженный и загадочный шепот, мягкое лопотание падающих с верхушек сосен капель росы. В этой царственной тишине спокойная людская речь всё равно звучала оглушительно.
Четыре милиционера, экипированные по-боевому, шли по заброшенной лесной дороге, ступая по едва различимой, из-за опавшей хвои, дороге. Они внимательно осматривались, бестолково пяля глаза в густой застоявшийся туман и тыча в него куцыми лучами своих мощных фонарей. Их шаги были неслышными и мягкими. Шли неторопливо, нисколько не стесняясь этой затаившейся тишины, иногда нарушая ее звонким треском сосновой шишки, попавшейся под подошву тяжелого, армейского образца, ботинка. Они старались идти по дороге, не забредать в густую траву, чтобы не вымочить ног до колен прохладной и обильной утренней росой. Автоматы в их руках, длинноствольные, со спаренными, по- фронтовому, патронными 'рожками', смотрели стволами в дрему леса, дружно поворачивались на любой шум, раздающийся в стороне. Все оружие было предупредительно снято с предохранителей.
— Мой дед очень любил именно это время в лесу, чтобы море росы, — рассказывал один. — Уходил в лес на охоту или по ягоды — всю жизнь жил лесным промыслом, жил долго — сто четыре года… Уходил еще с ночи, чтобы, значит, рассвет в лесу почитать — так и говорил: 'почитать рассвет'.
— Конечно! — безразлично, как-то буднично возмутился другой. — Он мог прожить все сто четыре годка: в то время он не боялся, что по его яйцам в лесу каждый час будут стрелять эти проклятые рентгены!.. Посмотрел бы на него тогда, на такого читателя!
— Вечно ты об одном и том же! — досадливо скривился первый. — Можно подумать, что тебя волнует только то, что будет с твоими яйцами.
— А тебя не волнует? Сколько тебе годков?
— Двадцать два будет…
— Ну, может, в этом возрасте еще рано об этом беспокоиться, но я бы на твоем месте поберегся, а я в свои сорок три, ты знаешь, стал задумываться, иногда, правда, глядя на жену… Она у меня молодая — тридцать лет всего. Так стал задумываться над тем, что уже не вижу в ней бабы…
— Ну, ты и паникер, Шура! — воскликнул третий. — Уверен, что ты сразу побежал к врачу, ха!..
— А ты не смейся! Тоже ведь уже не молодой!.. Не знаю, как для кого, а у меня к бабам особое отношение, то самое…
— Что это ты заскромничал? — усмехнулся кто-то.
Шура остановился, немного приподнял каску за край и, запрокинув голову, посмотрел вверх, туда, в туман, где должны были быть шумливые верхушки сосен.
— Да не знаю вот, — произнес он тише обыкновенного. — Тишина особая… Неудобно при ней выражаться, что ли… Не знаю.
Остальные тоже остановились, прислушались.
— Да, особенная. Я уже три года в разведке, но такой раньше не встречал, — благоговейно прошептал кто-то.
— Лето скоро, — знающе произнес кто-то еще. — Вот лес-то и блаженствует…
— Точно.
Они продвигались дальше.
— Шура, в этом тумане я совсем не ориентируюсь. Посмотри, сколько нам еще до Зарубы топать.
Милиционер опустил голову и посмотрел на шагомер, прикрепленный к его поясу.
— Не больше десяти минут. Скоро будем…
И тут же набрались в лицах туманной серости, быстро встали к друг другу спиной, ощетинились автоматами во все стороны. Их заставил насторожиться частый треск валежника. Звук был настолько густым, что создавалось впечатление, словно где-то в стороне от дороги, в тумане леса, в его сумраке пробежало несколько человек.
— Кабаны? — осторожным шепотом, с надеждой в голосе, спросил самый молодой.
— Может быть. — Ответ был неуверенным, неохотным. — Вполне может быть…
— Только хрюка не было слышно.
— Да. Ладно, ребята, идем дальше, но без болтовни, — сказал Шура, опуская автомат первым. — Если бы это были вольные[24] — они бы нас уже давно уложили. Все-таки, думаю, кабаны… Здесь места особо безлюдные. Наверное, единственно такие на всю Чернобыльскую зону. Так зверье здесь вообще жирует.
— Разное зверье, — нехорошо добавил кто-то. Ему никто не ответил. Все знали, о чём он говорил, так как все служили в милицейской разведке, патруле, промеряли шагами пустынные и малолюдные тропки Зоны. Служили разные сроки, но никто не задерживался более трех-четырех лет. Больше — врачи запрещали. Грязной была зона. И кроме этой радиоактивной грязи было довольно другой. Человеческой.
Шура был из тех мужчин, которые не выносили молчания. В части его знали и любили как первого рассказчика и балагура. Рассказывал о разном и не требовал принимать его слова на веру. А когда кто-то, мало знакомый с ним, делал замечание, что тот или иной факт, преподнесенный Шурой сослуживцам, является, осторожно говоря, сомнительным, офицер добродушно отвечал: 'Мы ж, браток, люди, а не змеи, чтобы шипеть. Нам говорить охота, и какая разница о чём'. Странное было объяснение, но никто не