зарумянившим стены, игравшим на крышах и куполах, золотой каемкой обогнувшим лиловые тени. Как и прежде, суетились струи Москвы-реки у Каменного моста, как и прежде, прикрывала Яуза свою нечисть семицветной радугой.
На Арбате все окна магазинов были забиты досками и запорошены пылью; выставок в окнах не было, вывесок осталось мало, и они ничего не значили. По углам, на перекрестках, жались мальчики- папиросники, всегда готовые пуститься наутек.
Догадалась женщина на Арбатской площади поставить ведерко с букетиками полевых цветов, и белых, и желтых, и незабудок, и анютиных глазок. Танюша постояла, посмотрела, приценилась и прошла мимо. А было бы хорошо нести букетик в руке, нюхать его или наколоть на грудь или к поясу - в такое чудное утро.
Бульвары кудрявились зеленью деревьев. Прямая аллея была - как жизнь, маня дрожащими бликами солнца, дивуя тенями, уходя вдаль узкой дорогой. Идти бульварами было легко и приятно,- хотя путь выходил круговой. Вот, пожалуй, на бульварах совсем ничего не случилось. Дома посерели, погрязнели, опустились,- а тут хорошо, совсем по-прежнему, даже как будто лучше,- оттого ли, что деревья не стрижены, зелень гуще.
На лавочке сидели два парня в гимнастерках, в защитных обмотках на ногах, но в штатских кепках. Проходившей Танюше послали вдогонку бесстыдное слово и весело загоготали. Танюша не слыхала, думая о своем. На веках ее, не закрытых полями шляпы, солнце бегало слепящими, но ласковыми зайчиками, и легка была ее походка.
Она шла бульварами до Страстного, свернула на Тверскую, наискось прошла Советскую площадь, где на месте памятника Скобелеву только что начали строить временный обелиск, и вышла, миновав Петровку и Неглинную, на Кузнецкий мост. Не устала, но все же тут начинается подъем.
Улица, когда-то парадная, красивая, торговая, теперь потеряла прежний весело-горделивый вид. В окнах пассажа валялся забытый хлам, много было белых временных вывесок разных новых учреждений с длинными неуклюжими названиями, и люди встречались не подходящие к стилю богатой московской улицы. Чем ближе к Лубянке, тем больше людей военно-казенных, в новых френчах с неудобным, плохо сшитым воротником, в преувеличенных галифе, иногда в кожаных куртках - несмотря на летнее время. У многих портфели. И редкий прохожий не бросал взгляд на девушку в белом платье; иные явно прихорашивались, выпячивали грудь, печатая ногами по-юнкерски, заглядывая под шляпку. Сегодня, в день светлый, это не было противно Танюше: пусть смотрят.
Чего бы не простила она сегодня, в день светлый, на что бы не ответила улыбкой! И почему она сегодня одна? Среди всех этих встречных людей, одетых по-своему изысканно или щеголявших бедностью и грязью, среди бравых, забитых, довольных, озабоченных, гуляющих, спешащих, красивых и безобразных, нет среди них ни одного близкого, кто бы думал сейчас не о себе, а о ней, о Танюше, немного усталой и опьяневшей от солнца. Хоть бы один человек!
Почему и за что приходится жить в такие дни? Долго ли будет так? Ведь было же иначе!
Переходя через улицу, оглянулась: вот он, Кузнецкий мост, куда часто ходила она раньше пешком - покупать ноты. Вот он - и иной, и все-таки прежний: те же профили, тот же прихотливый и уверенный загиб улицы, та же церковь Введения на углу. Нет, Москвы не изменишь!
На Мясницкой встретила дядю Борю - у самых дверей его службы, его Научно-технического отдела. Он обрадовался, потряс ее руку, спросил о здоровье дедушки - своего отца, к которому так редко мог теперь забежать, занятый службой и добыванием продуктов. И сказал:
- Какая ты хорошенькая. В белом платье - совсем буржуйка.
Прошелся с ней до угла, а потом заспешил:
- Ну, я пойду, а то боюсь пропустить выдачу. У нас сегодня мясо выдают: не шутка! Ну, прощай, племянница.
И опять она шла одна.
У почтамта подумала: почему бы не свернуть направо, к Чистым прудам? Оттуда можно будет пройти переулками - крюк небольшой.
И как вошла в аллею - опять никакой усталости. И тихо здесь - слышны отчетливые птичьи голоса.
Дошла до пруда. Берега его примяты, изгородь растащена ни растопку, в воде у берега плавают газетные листы, яичная скорлупа, гнилая рогожа. Но так же, как и прежде, смотрятся в воду кустики и деревья, и прохлада та же, и легкая рябь воды. Лодок нет - припрятаны или сожжены зимой. Да и кому сейчас кататься?
Вспомнила Танюша, как, бывало, зимой она приезжала к гимназической подруге, жившей тут же, поблизости, и вместе ходили они на Чистые пруды кататься на коньках. Катались от после обеда до вечера, а к семи часам ехала Танюша, с розовыми от мороза щеками, с легким дыханием, с приятной усталостью, домой, на Сивцев Вражек, под крылышко бабушки, под ласку дедушки на сладкие сухарики к чаю. Вот это, пожалуй, уж никак не вернется.
Обернулась на шаги, увидела человека в солдатской форме, с боязливыми узкими глазками:
- Сала, гражданка, не купите? Настоящее сало, киевское. Уступил бы недорого, купите, гражданка.
И уже вынимал из-за пазухи грязный сверток, когда Танюша сказала:
- Нет, я не покупаю.
На минутку солнце зашло за облако, пруд потемнел, и Танюша отошла.
Неужели и лодка, и коньки, и былая беззаботность,- неужели это уже никогда не вернется?
Боковым проходом вышла с бульвара, перешла улицу и по теневой стороне Харитоньевского переулка заспешила, озабоченная, в белом платье в талию, одна,- в такой чудесный летний день.
А когда вышла на Садовую и увидала дом с зелеными палисадниками, Красные ворота, а вдали, в перспективе улицы, Сухареву башню,- опять невольно остановилась и опять, как на Кузнецком, подумала: 'А все-таки,- как хороша, ну как хороша Москва, милая Москва! И какая она прежняя, неизменная. Это люди меняются, а она все та же. Погрустнела немножко,- а все та же нелепая, неряха - а все же милая, красивая и родная-родная...'
ПРИЗНАНЬЕ
Грузовик не мог развозить по домам всех участников спектакля. Танюшу и Астафьева спустили на Страстной площади.
В руках у них были узелки с заработанными продуктами: немного сахару, пять фунтов муки, фунт крупы, немного повидла и по две селедки. В том районе клуб был щедрым и богатым. Вместе с продуктами в узелке Астафьева лежал его рваный цилиндр, большой бумажный воротничок, яркий галстук,- принадлежности гаерского туалета. Мел и краску с лица Астафьев смыл, как мог, еще за кулисами клубной сцены.
- Ну, вам по Малой Дмитровке, а мне сюда, переулками.
Астафьев сказал:
- Нет, вместе, я провожу.
- Не нужно, Алексей Дмитрич, я не боюсь.
- А я боюсь за вас. Да еще с таким узлом. Сейчас больше двенадцати.
Танюша знала, что это - не малая жертва со стороны усталого человека, выступавшего сегодня, как и она сама, в двух клубах. Но идти одной ночью было страшно, и Астафьев все равно этого не допустит. Бедный, ему далеко будет возвращаться на Долгоруковскую.
Она была благодарна ему - настоящий товарищ. Но кулька своего донести не позволила: сама донесет заработанное богатство. Это не тягость, а радость. Главное - сахар для дедушки.
На грузовике так трясло, что разговаривать не пришлось. И пешком шли сначала молча; потом Танюша сказала:
- Трудно вам, Алексей Дмитрич, выступать в таких ролях?
- Гаерничать? Нет, не трудно. Все другое было бы труднее. Bот речи о 'международном положении' никак не сказал бы. Тут нужно быть либо идиотом, как этот оратор, либо негодяем.
-- Странно все-таки, что вы взялись за актерство. Почему это, Алексей Дмитрич? Как вы додумались?
Астафьев тихо засмеялся.
- А что же я мог бы еще делать? Читать лекции по философии? Я и читал, пока было можно, пока меня не выкинули из профессуры. А додумался просто. Мне приходилось раньше выступать чтецом коротких рассказов,- разумеется, любителем, на разных благотворительных вечеринках. А раешничал я экспромтом в