удивлением. Нет, не в Корнее узрел он перемену - увидал на стене овальное диво. - Ё-о моё-о! - только и сумел он выдавить из распахнутого рта, и то захлопал от усилия глазами. Затем перевел те глаза на брата и бухнул... телегу в мешок: -Где спер? - Опомнись! - сказал Корней. Глохтун опомнился. - Эй, робя! - крикнул он придержавшемуся во дворе хороводу.- Ходи сюда! И первому подскочившему до закута балалаешнику объявил, указывая толстым пальцем на зеркало: - Глянь-ка, Ванька, что делает напанька... Пироги жрет, а нам не дает.- И привязался до Корнея. - Нашто тебе этакая царская штуковина? Ты чо, своею рожей собрался любоваться? А ну пусти! Тихон оттолкнул брата, прошел в глубь закута. - Я его в избе определю,- сказал.- А с тебя и этого довольно,- буркнул, когда притащил из хаты и сунул на лавку облезлое старье.- Сам потом вещай, а щас подавай гостям лопать - промялся народ. И приступил тот народ лопать - себя по пузу хлопать. А как пентюх набился - язык распустился, форсун заиграл. Ну, а на заимке-то... перед кем форсить? В Обзорине-селе этим самоумникам в рот заглядывать какие-никакие охотники все-таки отыскивались; было на кого франтобесам выплеснуть свою пахту!11 А тут? На Тараканьей заимке? Кому она тут нужна, отрыжка их сытости? Самого-то себя этот клубок жвачки давно уже до ноздрей наслушался. Вот когда представилось им великим везением то, что на хуторе оказался прежде ими глубоко презираемый Корней. Только ведь у старшого Мармухи не было времени рассусоливать с непрошенными гостями. Ему надо было теперь в три винта крутиться: успевать угощать этих чванливых самодаров, хотя бы какой-то порядок на заимке держать, а, главное, портняжить. Ведь когда половодье сойдет, заказчик до него через Толбу побежит. Не вправе ж он, взамен готового пошива, выставить перед людьми всю эту брехливую братию. Но лишь только выпадала Корнею свободная минутка приступить к урочному делу, как тут же холера снаряжала до него то одного пустозвона,. то другого. И всяк норовил окунуться в его душу по самую маковицу - чтоб вас черт кунал да потерял! Нестор, к примеру, Фарисей сполна оправдывал свое прозвание. Он постоянно подхихикивал каким-то потаенным замыслам, заглядывал собеседнику в глаза, упорно ждал, когда же тот сам обо всем догадается. Чужая недогадливость, знать, сильно щекотала книжника: он все прыгал, прыгал разбойным куренком, все чего-то высматривал в человеке живое, точно улавливал момент, когда можно будет выклюнуть из него кусочек души. Корнею же он докладывал быстрым шепотом: - Я, знаете ли, пишу-сочиняю этакую книжицу... этакими литерами. Вот. Мне потребно, для ее сотворения, прокопаться, знаете ли, в самое кровящее нутро человека. А разве в изгаженном нутре этакую-то малость отыщешь? допытывался он и пыркал тонюсенькими губешками, что означало: нет, не отыщешь! Затем он выкладывал перед Мармухою самый смак своего интереса.Вы, Корней Евстигнеевич... человек кристальный. Но что вас сохранило в чистоте? А сохранило вас несчастье ваше. Неволя. А неволя не томить человека не может. Потому и захотелось, чтобы вы распахнулись передо мною всею истомленностью. Доверьтесь мне, Корней Евстигнеевич, как страдалец страдальцу!.. С подобною белибердой Нестор появлялся в котухе по нескольку раз на дню. Шел до Корнея со своими острыми глаголами и Прохор-Богомаз. Как только ему выпадала нужда чапать ходулями за сараюшку, на обратном пути, никак мимо Корнеевой клетухи ему не проходилось. В три мерных шага одолевал он довольно просторные сени мармухинского дома, за порогом котуха медлил и вдруг разгваздывал дверь во весь мах. Ему, похоже, хотелось застать хозяина врасплох за непременно поганым делом. Корнею был хорошо слышен затаившийся в сенях Богомаз, но всякий раз при его появлении он сильно вздрагивал, ровно бы и в самом деле творил непотребность. При этом Прохор выпускал из-под ленивых век липкий огонек догадки. А Корней, неясно почему, чувствовал, что попался, что теперь надо признаваться в чем-то, хотя бы самому себе, и оправдываться: нету, мол, кошки без оплошки... Прохор на лавку обычно не садился - опускался на корточки у дверного косяка, припадал к нему спиной и улыбался Корнею по-доброму, почти по-детски. На это уходило мгновений двадцать. После отворял чуть видный среди волосни рот, и только тогда из него начинала производиться речь, которая всегда завязывалась вопросом: - Ну? Чего поделываем? Потом на лице Богомаза вдруг начинала обживаться мысль: дергать его за ноздри, приотворять веки, шевелить бровями, даже ушами. Пыталась она и головой качать. При этом Прохор произносил с расстановкою: - Ни-ка-ко-го порядка не блюдем, ни-ка-ко-го. Тут он отдувался и принимался нажимать на Корнея, словно карманник на полоротого зеваку: - Давай-ка мы возьмем да сойдемся-ка на таком вопросе: чего нам не хватает в земном устройстве? А не хватает нам простого мерила. Если мерило придумать, то на Земле наступит полный порядок. - А кто же в мерителях-то будет состоять?-торопился Корней размазать нарисованную Прохором картину. - Кто мерило сотворит,- отвечал тот сердитым от обиды голосом,- тому и быть мерителем. - Однако,- не одобрял ответа Корней.- Сам Господь и тот на сортировку такую не решается. Ежели он и оценивает людей, то лишь после смерти. И разбирает их не по форме да разуму, а по нажитым грехам. - Но ведь кто, как не он, дал человеку разум? Для чего дал? - Должно быть, для того, чтобы он управлял сутью человеческой, согласуясь с душой. - Ну а почему тогда только по душе судить? - Ей все приходится брать на себя, поскольку она лишь одна нетленна. Вот и судима оказывается она и за наплевательское к ней отношение со стороны разума и за упрямое с нею несогласие телесной потребности нашей. А по разуму определять - больно хитро. Ведь всяк лицедей12 мудрей семи судей, а что точивый Пров13 - тому хоть семь умов... - И все ж венец человека - разум!-не желал Прохор размягчить в себе уступкой того, что в нем утрамбовалось долгим умствованием. Но и Корней пытался держать взятую линию: - Разум, конешно... Разум - он отец. А душа - мать,- доказывал он.- Только при полном их здоровании да согласии и процветает в человеке задумка божья,- стоял он на своем, отчего Богомаз терял терпение и начинал подергиваться. - Хочу знать,- уже кричал он,- где она, душа-то? Где? Ты мне ее дай поосязать,- тянул он до Корнея жилистые руки, теми же клешнями начинал ощупывать себе голову и быстро докладывал,- разум-то наш, вот он. Тут,стучал он по волосатому черепу казанками пальцев.- А душа? Где она? В этом месте - сердце,- тыкал он себя в грудь,- в этом-рубец, ниже - требуха. А душа где? Чего-то я ее, сколь ни шупаю, не могу в себе обнаружить. - Плохо твое дело, коли ты не чуешь .ее,- вздыхал с печалью Корней.- Разум в человеке прикидкою да своевы-годой сказывается, а душа - заботой и болью обо всем окружении. В тебе душа не болит, вот ты ее и не чуешь. Она у тебя в самодовольстве жиреет, чего ей трепыхаться? Надо в тебе немного спесь охолодить; понять бы тебе то, что нету на земле человека людее всех остальных. Нету и никогда не будет. Может, тогда душа твоя и очнется... Чужих советов Дикий Богомаз ценить не умел, поскольку и впрямь походило на то, что душа его пребывает в глубоком обмороке, а голова в бреду. Вот тогда, ничего не выспоривший, подскакивал он на свои ходули и принимался на них бегать чуть ли не по стенам. В котухе раздолья оказывалось маловато, так его выносило за порог. Там он начинал хлобыстать дверями, притворами, калиткой. Набегавшись, возвращался в избу, забивался в какой-нибудь угол и приступал заново накапливать чванство. Корней же оставался в котухе размышлять о том, что каких только людей ни плодит наша Земля. Людское это многообразие вскоре подтверждалось появлением в закуте Мокшея-балалаешника. Страсть какой конопатый Мокшей впяливался в клетуху с цыганским выплясом. Выкинувши коленце, он с хохотом кидался обнимать Корнея, тормошил его, как будто желал пробудить в нем особое до себя внимание, а там залюбленной девкою закатывал глаза. - Хочу зеленый пинжак,- взывал он в потолок.- Ой, как хочу! И штаны хочу. Какого цвета штаны у фазана?- подталкивал он Корнея игривым плечом.Кирпичного? Шей кирпичные. У тебя тут уйма всяких отрезков. Сваргань такие, чтобы все ахнули. А? Договорились? Сварганишь? Ну, а что? Жалко? Ну-у уж... Друг ты мой ситцевый. Прошу тебя. Ишо б рубаху красную-атласную с косым воротом... Уважь, друг. Знаешь, как за мною девки поползут жужелицами,- уверял он и показывал по столу проворными в рыжих волосах пальцами, как бегают жуки-скороходы.- И картуз,- спохватывался он.Парчовый. Под такую же жилетку. А? Чтобы соответствовало... Представляешь, какая красота?! Иду по улице - картуз блестит, околыш в два пальца... Нет. Давай в два с половиной. И все. Больше ни-чего не буду просить. Договорились? Чо ты жмешься? На- адо же! Чужого пожалел. Ну и жмот. Никогда б не подумал... Вот дурак - унижаюсь тут! Я же - не за красивые глазки. Я про тебя песен насочиняю. Хочешь- слезные, хочешь - какие хочешь... Я на любые горазд. Щас, погоди маленько. Дай подумать,- настораживал Мокшей волосатый палец перед самым Корнеевым носом и вдруг начинал протяжно орать: Мимо кладбища-могил Корней Мармуха проходил. О-ох! Помянул он жись, да слезы кровью полилн-ись. О-ох! Охал Мокшей Семизвон очень добросовестно. А при завывании руки его дергались, вроде бы пользовались балалайкою. И вдруг гаркал со смехом: По тобе, когда желание мое исполнишь тут, все девчоночки-бабеночки слезами изойдут... - Ей-богу,- заверял он Корнея и начинал сызнова ставить ему условия.Надо, чтобы околыш упруго стоял- железной полосой! Вот так. И никак не мягче того.
Вспоминать Корнею о ночном интересе выпадало либо тогда, когда он хдопотал по избе, где зеркало было определено Тихоном над лавкой, в простенке меж окнами, либо тогда, когда дом полностью затихал. А затихал он только со вторыми петухами. В этакую пору Корнею можно было