двадцять голов худобы, — ото вам и новий порядок, — говорила она.

— Ты ж не журись, тетка Марфа! Мы знаемо их ще по осьмнадцатому року. Воны як прийшли быстро, так и уйдуть!.. — сказал Нарежный и вдруг захохотал, показав крепкие зубы. Его турковатые глаза на кремневом загорелом лице мужественно и лукаво сверкнули.

Трудно было даже представить себе, что это говорит человек, только что лицом к лицу видевший смерть.

Иван Федорович искоса взглянул на Катю, строгие черты лица которой распустились в доброй улыбке. После многих суток боев и этого страшного бегства такою молодой свежестью повеяло на Ивана Федоровича и на Катю от двух этих уже не молодых людей.

— А що ж я бачу, тетка Марфа, як воны вас ни ободрали, а у вас ще е трошки, — подмигнув Нарежному, сказал Иван Федорович, указав кивком головы на стол, на который Марфа 'от щирого сердца' выставила и творог, и сметану, и масло, и яичницу на сале.

— Хиба ж вы не знаете, що у доброй украинской хати, як бы ни шуровав, всего не съисты, ни скрасты, пока жинку не убьешь! — отшутилась Марфа с таким девическим смущением, до краски в лице, и с такой грубоватой откровенностью, что и Иван Федорович и Нарежный прыснули в ладони, а Катя улыбнулась. — Я ж усе заховала! — засмеялась и Марфа.

— Ах ты ж, умнесенька жинка! — сказал Проценко и покрутил головой. — Кто ж ты теперь — колхозница чи единоличница?

— Колгоспница, вроде як в отпуску, пока немцы не уйдуть, — сказала Марфа. — А немцы считають нас ни за кого. Всю нашу колгоспну землю воны считають за германьским… як воно там — райхом? Чи як воно там, Корний Тихонович?

— Та райхом, нехай ему! — с усмешкой сказал старик.

— На сходи зачитывали якуюсь-то там бумагу, — як его там, Розенберга, чи як его там, злодия, Корний Тихонович?

— Та Розенберга ж, хай ему! — отвечал Нарежный.

— Цей Розенберг каже, що колысь получим землю у единоличне пользование, та не уси, а хто буде добро робити для германьского райха и хто буде маты свою худобу та свий инвентарь. А який же там, бачите, инвентарь, коли воны гонють нас колгоспну пшеницу жаты серпами, а хлиб забирають для своего райха. Мы, бабы, вже отвыкли серпами жаты! Выйдем на поле, ляжем пид пшеницу от сонця та спим…

— А староста? — спросил Иван Федорович.

— А староста у нас свий, — отвечала Марфа.

— Ах ты, умнесенька жинка! — снова сказал Проценко и снова покрутил головой. — А де ж чоловик твий?

— Де ж вин? На фронти. Мий Гордий Корниенко на фронти, — серьезно сказала она.

— А скажи прямо: вон у тебя сколько детей, а ты нас прячешь, — неужто не боишься за себя и за них? — вдруг по-русски спросил Иван Федорович.

— Не боюсь! — тоже по-русски отвечала она, прямо взглянув на него своими черными молодыми глазами. — Пусть рублять голову. Не боюсь. Знать буду, за что пойду на смерть. А вы мне тоже скажите: вы с нашими, с теми, что на фронте, связь отселе имеете?

— Имеем, — отвечал Иван Федорович.

— Так скажите ж нашим, пусть воны бьются до конца. Пусть наши мужья себя не жалиють, — говорила она с убежденностью простой честной женщины. — Я так скажу: може, наш батько, — она сказала 'наш батько' как бы от лица детей своих, имея в виду мужа, — може, наш батько и не вернется, може, вин сложит свою голову в бою, мы будем знать за що! А коли наша власть вернется, вона будет отцом моим детям!..

— Умнесенька жинка! — в третий раз нежно сказал Иван Федорович и наклонил голову и некоторое время не подымал ее.

Марфа оставила Нарежного с внуком ночевать в хате: оружие их она спрятала и не боялась за них. А Ивана Федоровича и Катю она проводила в заброшенный, поросший сверху бурьяном, а внутри холодный, как склеп, погреб.

— Трошки буде сыро, да я вам прихватила два кожушка, — застенчиво говорила она. — Ось сюда, тут солома…

Они остались одни и некоторое время молча сидели на соломе в полной темноте.

Вдруг Катя теплыми руками обхватила голову Ивана Федоровича и прижала ее к своей груди.

И что-то мягко распустилось в его душе.

— Катя! — сказал он. — Это все партизанство мы поведем по-другому. Все, все по-другому, — в сильном волнении говорил он, высвобождаясь из ее объятий. — О, як болит душа моя!.. Болит за тех, кто погиб, — погиб по нашему неумению. Да не все ж погибли? Я ж думаю, большинство вырвалось? — спрашивал он, словно бы ища поддержки. — Ничего, Катя, ничего! Мы в народе найдем еще тысячи таких людей, як Нарижный, як Марфа, тысячи тысяч!.. Не-ет! Пускай этот Гитлер оглупил целую немецкую нацию, а не думаю я, щоб вин передурив Ивана Проценка, — ни, не може того буты! — яростно говорил Иван Федорович, не замечая, что он перешел на украинский язык, хотя жена его, Екатерина Павловна, была русская.

Глава тридцатая

Как незаметно для человеческого глаза под корнями деревьев и трав, по трещинам и капиллярным сосудам земли, под почвой, бесшумно, беспрерывно сочатся в разных направлениях грунтовые воды, так под властью немцев степными, лесными, горными тропами, балками, под крутыми берегами рек, по улицам и закоулкам городов и сел, по людным базарам и черным ночным яругам двигались с места на место миллионы мужчин, женщин, детей, стариков всех национальностей, населяющих нашу землю.

Согнанные с родных мест, вновь возвращающиеся на родные места, ищущие таких мест, где их не знают, пробирающиеся через рубежи фронта на свободную советскую землю, выбирающиеся из окружения, бежавшие из немецкого плена или из концентрационных лагерей, просто брошенные нуждою на поиски одежды и пищи, поднявшие оружие для борьбы с угнетателем — партизаны, подпольщики, диверсанты, агитаторы, разведчики в тылу врага, разведчики отступившей великой армии великого народа, — они идут, идут, неисчислимые, как песок…

По степной дороге от Донца идет под солнцем маленький румяный человек. Он в простой крестьянской одежде, у него темно-русая мягкая мужицкая борода, за плечами у него грубый полотняный мешок. Так же, как он, идут тысячи, тысячи… Как узнать, кто он? У него синие глаза, но разве можно всем заглянуть в глаза и разве все можно узнать по глазам? Может быть, в них поскакивают чертовские искры, а к господину вахтмайстеру или даже гауптвахтмайстеру они обернутся глазами самого обыкновенного человека.

Маленький человек в одежде крестьянина и с темно-русой бородой входит в город Ворошиловград и теряется в уличной толпе. Зачем он пришел в город? Может быть, он несет в мешке на базар масло, или творог, или утку, чтобы обменять это на гвозди, на бязь или на соль? А может быть, это сам Проценко, страшный человек, способный подорвать власть даже самого советника седьмого отдела фельдкомендатуры доктора Шульца!..

В деревянном домике на окраине маленького шахтерского городка, у вершины узкой темной балки, уходящей в степь, в горенке с одним окном, завешенным одеялом, сидят двое при свете коптилки: сильно пожилой мужчина с тяжелым, оплывшим книзу лицом и юноша, полный сил, с широко открытыми глазами в темно-золотистых ресницах.

Есть что-то общее в них — и в молодом, и в старом, — даже в том, что в такой поздний час ночи, в эти злосчастные дни немецкой оккупации, оба они сидят одетые подчеркнуто чисто и аккуратно, при галстуках.

— Воспитывайте в себе гордость за наш родной Донбасс. Помнишь, как боролись наши старшие товарищи — Артем, Клим Ворошилов, Пархоменко? — говорит старик, и кажется, что это не тусклый свет коптилки, а отсвет тех давно прошедших битв отражается в строгих глазах его. — Помнишь? Сумеешь рассказать ребятам?

Юноша сидит, наивно склонив голову к левому плечу, которое немного выше правого.

— П-помню… Сумею, — отвечает он, чуть заикаясь.

— В чем слава нашего Донбасса? — продолжает старик. — Как бы трудно нам ни было — и в годы гражданской, и после, и в первую пятилетку, и вторую, и теперь, в дни войны, — всегда мы выполняли наш долг с честью. Ты это внуши ребятам.

Старик делает паузу. Юноша смотрит на него почтительно и молчит. Старик продолжает:

— И помните: бдительность — мать подполья… Картину «Чапаев» видел? — спрашивает он без улыбки.

— Видел.

— Почему погиб Василий Иванович Чапаев? Он погиб потому, что его дозоры уснули и близко подпустили неприятеля. Будьте начеку — и ночью, и днем, будьте аккуратны… Соколову Полину Георгиевну знаешь?

— Знаю.

— Откуда ты ее знаешь?

— Работала вместе с мамой среди женщин. Они и сейчас д-дружат.

— Верно… Все, что полагается знать только тебе и мне, будешь передавать Полине Георгиевне. А обычная связь — через Осьмухина, как сегодня. Нам встречаться больше нельзя… — И, как бы желая предупредить выражение обиды или огорчения, а то и протеста на лице юноши, Лютиков вдруг весело улыбается ему.

Но лицо Олега не выражает ни одного из этих чувств. Доверие, оказанное ему, — настолько, что Филипп Петрович даже позволил прийти на дом к себе, да еще в такой час, когда ходить по городу нельзя, — наполняет сердце Олега чувством гордости и преданности беспредельной. Широкая детская улыбка озаряет его лицо, и он говорит тоже очень весело:

— Спасибо!

Никому не известный юноша, съежившись, спит в низинке в степи, солнце пригревает его, и от одежды его подымается пар. Солнце подсушило мокрый след на траве, который юноша оставил за собой после того, как вылез из реки. Как же он устал, плывя по реке, если он заснул в степи ночью в мокрой одежде!

Но, когда солнце начинает калить, юноша просыпается и идет. Светлые волосы его высохли и сами собой небрежными живописными волнами распались на его голове. Вторую ночь он ночует в шахтерском поселке в случайной квартире, где ему дают приют, потому что он почти земляк: он из Краснодона, он учился в Ворошиловграде, а теперь возвращается домой. И он свободно, среди бела дня входит в Краснодон. Он не знает, что с его родителями, не стоят ли у них на квартире немцы, и поэтому он идет сначала к своему товарищу по школе, Володе Осьмухину.

У Володи раньше стояли немцы, но сейчас их нет.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату