круглая, как сдобная. Теперь она стояла перед Улей, опустив вдоль высохшего тела беспомощные руки, ссутулившись. Бледное личико ее подернулось нездоровым загаром, один крупный похудевший носик выделялся на лице ее, да глаза смотрели с прежним, добрым выражением… Нет, не прежним!
Уля молча, порывисто обняла Лилю и долго не отпускала ее, прижав ее личико к своей груди. А когда Лиля отняла лицо свое от груди Ули, в нем не было выражения размягченности или растроганности. Добрые глаза Лили глядели с каким-то нездешним, отчужденным выражением, как будто то, что Лиля пережила, так отдалило ее от подруг детства, что она не могла уже разделять с ними их обычных, повседневных чувств, как бы сердечно и бурно они ни выражались.
Саша Бондарева перехватила Лилю и завертела ее по комнате.
— Лилька! Ты ли это?.. Лилечка, дружочек, золотко мое! Как же ты исхудала! Но ничего, ничего, ничего, мы тебя откормим. Счастье, что ты нашлась, Лилечка, счастье наше! — говорила Саша со своей непосредственной стремительной манерой выражения чувств и кружила Лилю по комнате.
— Да отпусти ты ее! — смеялась Майя, самолюбиво вывернув нижнюю полную своевольную губку. И она тоже обняла Лилю и расцеловала ее. — Рассказывай, рассказывай! — тотчас же сказала Майя.
И Лиля, усевшись на стул в центре кружка дивчат, сдвинувшихся к ней, продолжала рассказывать спокойным, тихим голосом:
— Правда, нам трудно было среди мужчин, но я была рада, не то что рада, а просто счастлива, что меня не разлучили с нашими ребятами из батальона. Ведь мы же все отступление прошли вместе, столько людей потеряли… Знаете, девочки, всегда жалко, когда гибнут свои люди. Но, когда в ротах по семь- восемь человек в строю и всех знаешь по именам, тогда каждого, как родного, отрываешь от сердца… Помню, в прошлом году меня привезли в Харьков, раненую, положили в хороший госпиталь, а я все думаю: 'Ну, как же они там, в батальоне, без меня?' Каждый день письма писала, и мне все писали, и отдельные и коллективные, а я все думала: 'Когда же, когда же?' Потом мне отпуск дали, а после отпуска я попала бы в другую часть, а я упросила коменданта, и он меня устроил в эшелон к нашим… Я по Харькову все пешком ходила, потому что один раз села в трамвай и так расстроилась. Увидела, что есть у нас такие люди, что друг дружку толкают, оскорбляют; и я не за себя, а за них расстроилась, — даже неудобно: военная, а у меня слезы текут, а мне вдруг так обидно и жалко стало за этих людей. 'Ах, если бы вы знали, — думала я, — как у нас на фронте каждый день гибнут люди, тихо, без лишних слов, как они друг друга берегут, а не самих себя, а ведь это же ваши мужья, отцы, сыновья… Если бы вы только вдумались в это, вы бы вместо того, чтобы грубить, оскорблять друг друга, вы бы должны были уступать друг дружке дорогу, говорить самые ласковые слова, а если кого-нибудь невзначай обидели, утешить и погладить его по головке…'
Она рассказывала все это ровным, тихим голосом, глядя не на подруг, а куда-то сквозь них, а они, притихшие, подавшись к ней, слушали, не отводя от нее просветленных глаз.
— Жили мы в лагере прямо под небом. Дождь идет, так под дождем трусимся; кормили нас одной баландой на отрубях, а то на картофельной шелухе, а работа все ж таки тяжелая, дороги копать, ребята наши таяли, как свечки. День за днем, день за днем, а многих уж нет. Мы, женщины, — Лиля так и сказала: 'мы, женщины', а не девушки, — мы, женщины, все ж таки выдерживали дольше, чем мужчины. Там был один наш парень из батальона, сержант Федя, я с ним дружила, очень дружила, — тихо сказала Лиля, — он все шутил про нас, про женщин: 'У вашей сестры внутренний запас'. А сам он, когда нас уже стали перегонять в другой лагерь, сам-то уж он не выдержал, и его конвойный пристрелил. Но он не сразу умер, а еще жил и все смотрел на меня, как я ухожу, а я уже не могла его ни обнять, ни поцеловать, а то б и меня убили…
Лиля рассказала, как их перегнали в другой лагерь, и там, в женском отделении лагеря, была надсмотрщица немка, Гертруда Геббех, и эта волчица терзала девушек до смерти. И Лиля рассказала, как они, женщины, сговорились или погибнуть самим, или уничтожить Гертруду Геббех. Им удалось, возвращаясь ночью с работы в лесу, обмануть охрану, подкараулить Гертруду Геббех и накрыть ее шинелью и задушить. И они, несколько женщин и девушек, бежали. Но они не могли вместе идти через всю Польшу и Украину и разошлись. Лиля одна добиралась эти сотни и сотни километров, и ее прятали и кормили поляки, а потом наши украинцы.
Все это рассказывала Лиля, когда-то такая же обыкновенная краснодоночка, беленькая, толстая, добрая девочка, — она была такая же, как они все. И трудно было представить себе, что это она душила Гертруду Геббех и потом прошла вот этими маленькими ногами с вздувшимися жилками через всю Польшу и Украину, занятую немцами. И каждая из девушек думала о себе: 'А если бы все это выпало на мою долю, смогла ли бы я вынести все это и как бы я себя вела?'
Она была прежняя Лиля, но она была другая. Нельзя сказать, чтобы она ожесточилась сердцем после всего, что перенесла, она не выказывалась и не заносилась перед подругами, нет, она стала многое понимать в жизни. В каком-то смысле она стала даже добрее к людям, точно она узнала им цену. И при всем том, что она и физически и душевно стала как бы суше, этот великий человеческий свет добра озарял ее исхудавшее лицо.
Все девушки снова стали целовать Лилю, каждой хотелось погладить ее или хотя бы дотронуться до нее. И только Шура Дубровина, девушка постарше, студентка, была сдержаннее других, потому что она уже ревновала Майю Пегливанову к Лиле.
— И что это, дивчата, у всех глаза на мокром месте, в самом деле! — воскликнула Саша Бондарева. — Давайте заспиваем!
И она было затянула 'Спят курганы темные', но тут девушки зашикали на нее: разные люди жили в поселке, и мог забрести кто-нибудь из «полицаев». Стали подбирать какую-нибудь старинную украинскую, а Тоня предложила 'Землянку'.
— Она и наша, и вроде не придерешься, — робко сказала Тоня.
Но все нашли, что и так невесело на душе, а с этой «Землянкой» еще расплачешься. И Саша, которая среди всех первомайских девушек была главная певунья, затянула:
И все подхватили. В этой песне не было ничего, что могло бы насторожить полицейское ухо. Но это была песня, много раз слышанная девушками по радио в исполнении любимого хора имени Пятницкого, и именно потому, что они не раз слышали песню по радио из Москвы, теперь они точно проделывали с этой песней обратный путь отсюда, из «Первомайки», в Москву. Вся та жизнь, в которой девушки росли, которая была для них такой же естественной жизнью, какой живут в поле жаворонки, вошла в комнату вместе с этой песней.
Уля подсела к сестрам Иванцовым, но старшая, Оля, увлеченная пением, только ласково и сильно пожала Уле руку повыше локтя, — в глазах у нее точно синий пламень горел, отчего ее лицо с неправильными чертами стало даже красивым. А Нина, с вызовом смотревшая вокруг себя из-под могучего раскрылия бровей, вдруг склонилась к Уле и жарко шепнула ей в ухо:
— Тебе привет от Кашука.
— Какого Кашука? — так же шепотом спросила Уля.
— От Олега. Для нас, — подчеркнуто сказала Нина, — он теперь всегда будет Кашук.
Уля смотрела перед собой, не понимая.
Поющие девушки оживились, раскраснелись. Как им хотелось забыть, хотя бы на это мгновение, все, что окружало их, забыть немцев, «полицаев», забыть, что надо регистрироваться на немецкой бирже труда, забыть муки, перенесенные Лилей, забыть, что дома уже волнуются их матери, почему так долго нет дочерей! Как им хотелось, чтобы все было, как прежде! Они кончали одну песню и начинали другую.
— Девочки, девочки! — вдруг сказала Лиля своим тихим, проникновенным голосом. — Сколько раз, когда я сидела в лагере, когда шла через Польшу ночью, босая, голодная, сколько раз я вспоминала нашу «Первомайку», нашу школу и всех вас, девочки, как мы собирались и как в степь ходили и пели… и кому же это, и зачем же это надо было все это разломать, растоптать? Чего же это не хватает людям на свете?.. Улечка! — вдруг сказала она. — Прочти какие-нибудь хорошие стихи, помнишь, как раньше…
— Какие же? — спросила Уля.
Девушки наперебой стали выкликать любимые стихи Ули, которые они не раз слышали в ее исполнении.
— Улечка, прочти «Демона», — сказала Лиля.
— А что из 'Демона'?
— На твой выбор.
— Пусть всего читает!
Уля встала, тихо опустила руки вдоль тела и, не чинясь и не смущаясь, с той природной, естественной манерой чтения, которая свойственна людям, не пишущим стихов и не исполняющим их со сцены, начала спокойным, свободным, грудным голосом: