Сережка Тюленин, насунув кепку на брови и прячась за людей, чтобы Фомин не узнал его, поискал глазами в толпе Васю Пирожка. Найдя его, он подмигнул в сторону Фомина. Но Пирожок хорошо знал, что от него требуется, — он уже проталкивался за Фоминым к щиту.
Несмотря на то что Пирожка и Ковалева выгнали из полиции, у них сохранились добрые отношения со всеми полицейскими, вовсе не считавшими поступок Пирожка и Ковалева таким уж предосудительным. Фомин оглянулся, узнал Пирожка и ничего не сказал ему. Они вместе добрались к этому листку, Фомин попытался соскоблить его ногтем, но листок прочно прилип к немецкому плакату и не отставал. Фомин проковырял дырку в плакате и выдрал листок вместе с куском плаката и, скомкав, сунул в карман пиджака.
— Чего собрались? Чего не видели? Марш отсюда! — зашипел он, обернув на толпу желтое лицо скопца, и маленькие серенькие глазки его вылезли из окружавших их многочисленных складок кожи.
Пирожок, скользя и виясь вокруг Фомина, как черный змий, выкрикивал мальчишеским голосом:
— Слыхали?.. Расходись, господа, лучше будет!
Фомин, расставив длинные руки, навис над толпой. Пирожок на мгновение точно прилип к нему. Толпа раздались и начала разбегаться. Пирожок выбежал вперед.
Фомин мрачно шел по базару в тяжелых яловичных сапогах. Народ, забросив свои торговые дела, глядел ему в спину с выражением — кто испуга, кто удивления, а кто злорадства: на спине Фомина к его клетчатому пиджаку был прикреплен листок, на котором большими печатными буквами было выведено:
'Ты продаешь наших людей немцам за кусок колбасы, за глоток водки и за пачку махорки. А заплатишь своей подлой жизнью. Берегись!'
Никто не остановил Фомина, и он с этим зловещим предупреждением на спине проследовал через весь базар в полицию.
Светлая курчавая голова Сережки и черная головка Пирожка то возникали, то исчезали в базарной толпе там, здесь, двигаясь среди вращающихся тел, как кометы по своим непонятным орбитам. Они не одни: вдруг вынырнет на каком-нибудь извороте русая головка Тоси Мащенко, тихой, скромно одетой девушки с умненькими глазками. А если здесь головка Тоси Мащенко — значит, ищи поблизости ее спутника, белую голову Степы Сафонова. Светлые пронзительные глаза Сережки скрещиваются в толпе с темными бархатными глазами Витьки Лукьянченко, — скрестятся и разойдутся. И долго кружит вокруг ларьков и столиков Валя Борц со своими светло-русыми золотистыми косами; в руках у нее корзинка, прикрытая суровым рушником, а что она продает и что покупает, этого не видит никто.
И люди находят листовки у себя в кошелке, в пустом мешке, а то и прямо на прилавке под сахарным кочаном капусты или под арбузом, серо-желтым, темно-зеленым или словно расписанным иероглифами, — иногда это даже не листовка, а просто узкая полоска бумаги, на которой выведено печатными буквами что-нибудь такое:
'Долой гитлеровских двести граммов, да здравствует советский килограмм!'
И дрогнет сердце у человека.
Сережка в который уже раз обогнул ряды столиков и вынырнул на толкучке, где продавали с рук, и вдруг лицом к лицу столкнулся с врачом городской больницы Натальей Алексеевной. Она стояла, в запылившихся спортивных тапочках, в ряду других женщин, держа в пухлых детских руках маленькие дамские туфли, изрядно поношенные. Она смутилась, узнав Сережку.
— Здравствуйте! — сказал он, тоже растерявшись, и стянул с головы кепку.
В глазах Натальи Алексеевны мгновенно появилось то самое, знакомое ему, прямое, беспощадное, практическое выражение, — она ловким движением своих пухлых ручек завернула туфли и сказала:
— Очень хорошо. Ты мне очень нужен.
Сережка и Валя должны были вместе перейти с базара в район биржи труда, откуда сегодня выступала на Верхнедуванную первая партия молодежи, угоняемой в Германию. И вдруг Валя увидела, как Сережка и какая-то кругленькая — издали казалось — девочка с женской прической вышли из базарной толпы к мазанкам Ли Фан-чи и скрылись за мазанками. Гордость не позволила Вале пойти следом. Полная верхняя губа ее чуть дрогнула, в глазах появилось холодное выражение. И Валя со своей корзинкой, где осталось еще под картофелем несколько листовок, необходимых на новом месте, горделивой походкой пошла к бирже труда.
Площадка на холме перед белым одноэтажным зданием биржи была оцеплена немецкими солдатами. Молодые люди, которые должны были сегодня покинуть родной город, матери, отцы, родственники с узлами и чемоданами и просто любопытные толпились перед оцеплением по склонам холма. Все последнее время стояли пасмурные, серые дни. Поднявшийся с утра ветер, со свирепым однообразием гнавший по небу темные тучи, не давал пролиться дождю. Ветер трепал разноцветные платья женщин и девушек на склонах холма и катил по дороге мимо зданий районного исполкома и 'бешеного барина' тяжелые валы пыли.
Мрачное впечатление производила эта толпа женщин, девушек, подростков, неподвижная, молчаливая, окаменевшая в своем горе. Если и заговорят в каком-нибудь месте, то вполголоса или шепотом, даже плакать громко боятся: иная мать только смахнет слезы рукой, а дочка вдруг уткнет глаза в платочек.
Валя остановилась с края толпы, на склоне холма, откуда ей видны были район шахты № 1-бис и часть железнодорожной ветки.
Всё новые люди подходили с разных концов города. Ребята, разбрасывавшие листовки по базару, тоже почти все перекочевали сюда. Вдруг Валя увидела Сережку, — он шел по железнодорожной насыпи, нагнув голову, чтобы ветром не сдуло кепку. Некоторое время его не было видно, потом он возник из-за округлости холма, — он шел без дороги, окидывая взглядом толпу, и еще издалека увидел Валю. Верхняя полная яркая губа ее самолюбиво дрогнула.
Валя не смотрела на него и ни о чем не спрашивала.
— Наталья Алексеевна… — тихо сказал он, поняв, что Валя сердится.
Он склонился к ее уху и прошептал:
— Целая группа ребят в поселке Краснодон… Просто сами собой… Скажи Олегу…
Валя была связной от штаба. Она кивнула головой. В это время они увидели идущую по дороге со стороны «Восьмидомиков» Ульяну Громову и с ней незнакомую девушку в берете и в пальто. Уля и эта девушка, преодолевая сопротивление ветра и отворачивая лица от пыли, несли вдвоем чемодан.
— Если придется туда пойти, ты согласна? — снова шепнул Сережка.
Валя кивнула головой.
Обер-лейтенант Шприк, директор биржи, понял наконец, что молодые люди так и будут стоять за оцеплением со своими родными, если их не поторопить. Он вышел на крыльцо, гладко выбритый и уже не в кожаных трусах, как он ходил в жаркие дни у себя на бирже и по улицам, а в полной форме, вышел в сопровождении писаря и крикнул, чтобы отъезжающие получали документы. Писарь повторил это по-украински.
Немецкие солдаты не пускали родных и провожающих за оцепление. Началось прощание. Матери и дочери, уже не сдерживая себя, заплакали в голос. Ребята крепились, но страшно было смотреть на их лица, когда матери, бабки, сестры бились у них на груди и престарелые отцы, десятки лет проведшие под землей и не раз видевшие смерть лицом к лицу, потупившись, смахивали слезы с усов.
— Пора… — сурово сказал Сережка, стараясь не показать Вале своего волнения.
Она, едва сдерживаясь, чтобы не расплакаться, не слыша его, машинально двинулась сквозь толпу к бирже. Так же машинально она доставала из-под картофеля сложенный вчетверо листок и совала его кому-нибудь в карман пальто или тужурки или просто под ручку чемодана или веревку корзинки.
У самого оцепления внезапный поток людей, в панике хлынувших от биржи, оттеснил Валю. Среди провожающих немало было подростков, девушек, молодых женщин, и кто-то из них, провожая сестру или брата, случайно попал за оцепление и уже не мог выйти оттуда. Это так развеселило немецких солдат, что они стали хватать за руки первых попавшихся ребят и девушек и втаскивать их за оцепление. Поднялись крики, мольбы, плач. Какая-то женщина забилась в истерике. Молодежь в ужасе хлынула от оцепления.
Сережка, вынырнувший неизвестно откуда, с выражением страдания и гнева на лице за руку вытащил Валю из толпы прямо на Нину Иванцову.
— Слава богу… А то эти ироды… — Нина схватила обоих за руки своими крупными женственными смуглыми руками. — Сегодня в пять у Кашука… Предупреди Земнухова и Стаховича, — шепнула она Вале. — Ульяну не видели? — И побежала разыскивать Улю: Нина, как и Валя, была связной от штаба.
А Валя и Сережка еще постояли некоторое время друг возле друга, — им очень не хотелось расставаться. У Сережки было такое лицо, точно он вот-вот скажет что-то очень важное, но он так ничего и не сказал.
— Я побегу, — мягко сказала Валя.
Все-таки она постояла еще некоторое время, потом улыбнулась Сережке, оглянулась, застыдилась и побежала с холма со своей корзинкой, мелькая крепкими загорелыми ногами.
Уля стояла возле самого оцепления, дожидаясь, пока Валя Филатова выйдет из здания биржи. Немецкий солдат, пропустивший Валю с чемоданом, схватил было и Улю за руку, но она спокойно и холодно взглянула на него. На мгновение глаза их встретились, и в глазах солдата мелькнуло подобие человеческого выражения. Он отпустил Улю, отвернулся и вдруг злобно закричал на белокурую молодую женщину с непокрытой головой, не отпускавшую от себя сына, подростка лет шестнадцати. Наконец женщина оторвалась от сына, и выяснилось, что угоняют не его, а ее: подросток, плача, как ребенок, смотрел, как она с узелком в руке вошла в здание биржи, в последний раз улыбнувшись сыну с порога.
Всю ночь Уля и Валя просидели, обнявшись, в маленькой, украшенной осенними цветами горенке на квартире Филатовых. Старенькая Валина мама то подходила и гладила по головке и целовала их обеих, то перебирала вещички в Валином чемодане, то тихо-тихо сидела в углу на креслице: с уходом Вали она оставалась совсем одна.
Валя, обессилевшая от слез и тоже притихшая, изредка чуть вздрагивала в объятиях Ули. А Уля с ужасным сознанием неизбежности того, что должно было произойти, размягченная и повзрослевшая, с чувством одновременно детским и материнским, молча все гладила и гладила русую Валину головку.
При свете коптилки в темной горенке только и видны были их лица и руки — двух девушек и старенькой матери.
Если бы никогда этого не видеть! Этого прощания Вали и ее мамы, этого бесконечного пути с чемоданом под свистящим ветром, этого последнего