Сумской дал ему знак: все в порядке. Геркулес, улыбнувшись, откинул сено, и Валя увидела радиоприемник.
— Володя Жданов… Валя Неизвестная, что ли, — без улыбки сказал Сумской. — Вот мы трое — Тося, Володя и аз, грешник у пекли, — мы и есть руководящая тройка нашей организации, — говорил он, обсаженный воркующими, ласкающимися к нему и вдруг точно вспыхивающими крыльями голубями.
Пока они договаривались, сможет ли Сумской пойти с Валей в город, Валя чувствовала на себе взгляд геркулеса, и взгляд этот смущал ее. Валя знала среди молодогвардейцев такого богатыря, как Ковалев, которого за силу его и доброту звали на окраине «царьком». Но этот был необычайно благородных пропорций и в лице и во всем теле, шея у него была как изваянная из бронзы, от него исходило ощущение силы, спокойной и красивой. И, неизвестно почему, Валя вспомнила вдруг Сережку, худенького, босого, и такая счастливая нежная боль пронзила ей сердце, что она замолчала.
Они все четверо подошли к краю чердака, и вдруг Коля Сумской схватил турмана, сидевшего у него на руке, и, свободно размахнувшись им снизу, изо всех сил запустил его в пасмурное моросящее небо. Голуби снялись с его плеч. Все следили в косое отверстие окна в крыше за турманом. А он, завившись столбом, исчез в небе, как божий дух.
Тося Елисеенко, всплеснув руками, присела и завизжала. Она завизжала с таким выражением счастья, что все оглянулись на нее и засмеялись. Это выражение счастья и в голосе ее и в глазах как бы говорило всем: 'Вы думаете, что я не добрая, а вы лучше глядите, яка я гарна дивчина!'
Утро застало Валю и Колю Сумского в степи по дороге к городу. Всю хмарь точно смыло за ночь, солнце так припалило с рассветом, что кругом уже было сухо. Степь раскинулась вокруг в одних увядших былинках, и все же прекрасная в свете ранней осени, свете расплавленной меди. Тонкие длинные паутинки все тянулись, тянулись в воздухе. Немецкие транспортные самолеты наполняли степь своим рокотом — они летели все в том же направлении, на Сталинград, — и снова становилось тихо.
Пройдя с полпути, Валя и Сумской прилегли отдохнуть на солнышке на склоне холма. Сумской закурил.
И вдруг до слуха их донеслась песня, свободно разносившаяся по степи, песня, такая знакомая, что мотив ее сразу зазвучал в душе у Вали и Сумского. 'Спят курганы темные…' Для них, жителей донецкой степи, это была родная песня, но как же очутилась она, родимая, здесь в это утро?.. Валя и Коля, приподнявшись на локте, мысленно повторяли слова песни, которая все приближалась к ним. Пели ее два голоса, мужской и женский, очень юные, пели до отчаянности громко, с вызовом всему миру:
Валя быстро скользнула на вершину холма, глянула украдкой, потом высунулась до пояса и засмеялась.
По дороге, по направлению к ним, шли, взявшись за руки, Володя Осьмухин и его сестра Людмила и пели эту песню, — они просто орали.
Валя сорвалась с холма и во всю прыть, как в детстве, помчалась им навстречу. Сумской, не очень удивившись, медленно пошел вслед.
— Вы куда?
— На деревню к дедушке, хлебца разживиться. Кто это кульгает за тобой?
— Это свой парень, Коля Сумской с поселка.
— Могу рекомендовать тебе еще одну сочувствующую, мою родную сестру Людмилу, — сейчас в степи произошло объяснение, — сказал Володя.
— Валя, судите сами: разве это не свинство? Ведь все же меня знают, а родной брат все от меня скрывает. А ведь я все вижу! Вплоть до того, что наткнулась у него на шрифт из типографии и какой-то вонючий раствор, которым он его промывал, и часть уже промыл, а часть еще нет, когда вдруг сегодня… Валя! Знаете ли вы, что случилось сегодня? — вдруг воскликнула Люся, быстро взглянув на подошедшего Сумского.
— Обожди, — серьезно сказал Володя, — наши мехцеховские лично видели, они же мне все и рассказали… В общем, они идут мимо парка, смотрят: в воротах кто-то висит в черном пальто, и записка на груди. Сначала они думали: немцы кого-нибудь из наших повесили. Подходят, смотрят — Фомин. Ну, знаешь, эта сволочь, полицай? А на записке: 'Так будем поступать со всеми предателями наших людей'. И все… Понимаешь? — снизив голос до Шепота, сказал Володя. — Вот это работка! — воскликнул он. — Два часа при дневном свете висел! Ведь это был его пост, никого поблизости из полицаев не было. Масса народу видела, сегодня в городе только об этом и говорят.
Ни Володя, ни Валя не только не знали о решении штаба казнить Фомина, но не могли даже предполагать о возможности такого решения. Володя был уверен, что это сделала подпольная большевистская организация. Но Валя вдруг так побледнела, что бледность выступила даже сквозь ее золотистый загар: она знала одного человека, способного на это.
— А не знаешь, с нашей стороны все прошло благополучно, жертв не было? — спрашивала она, едва владея своими губами.
— Блестяще! — воскликнул Володя. — Никто ни черта не знает, и все в порядке. Но у меня дома компот… Мама убеждена, что это я повесил этого сукиного сына, и стала предсказывать, что меня тоже повесят. Я уже стал подталкивать Люську, говорю: 'Ты видишь, мама глуховата и у нее температура, и вообще пора к дедушке'.
— Коля, пойдемте, — вдруг сказала Валя Сумскому.
Весь остальной путь до города Валя едва не загнала своего спутника, и он ничем не мог объяснить происшедшей в ней перемены. Вот каблуки ее застучали по родному крыльцу. Сумской вслед за нею, смущенный, вошел в столовую.
В столовой молча и напряженно, как на именинах, сидели друг против друга Мария Андреевна в темном платье, плотно облегавшем ее полное тело, и маленькая бледная Люся с светлыми золотистыми волосами до плеч.
Мария Андреевна, увидев старшую дочь, быстро встала, хотела что-то сказать и задохнулась, бросилась к дочери, одно мгновение подозрительно глядела то на нее, то на Сумского и, не выдержав, стала исступленно целовать дочь. И только теперь Валя поняла, что ее мать переживала то же самое, что и мать Володи; она подозревала, что ее родная дочь, Валя Борц, принимала участие в казни Фомина и именно поэтому отсутствовала эти дни.
Забыв о Сумском, который смущенно стоял у дверей, Валя смотрела на мать с выражением: 'Что я могу сказать тебе, мама, ну что?'
В это время маленькая Люся молча подошла к Вале и протянула записку. Валя машинально развернула записку, даже не успела прочесть, а узнала только почерк. Детская счастливая улыбка осветила ее загорелое, запылившееся с дороги лицо. Она быстро оглянулась на Сумского, и краска залила ей даже шею и уши. Валя схватила мать за руку и потащила за собой в другую комнату.
— Мама! — сказала она. — Мама! То, что ты думаешь, это все глупости. Но неужели ты не видишь, не понимаешь, чем мы, я, все мои товарищи, живем? Неужели ты не понимаешь, что мы не можем жить иначе? Мама! — счастливая, красная, говорила Валя, прямо глядя в лицо матери.
Пышущее здоровьем лицо Марии Андреевны покрылось бледностью, оно стало даже вдохновенным.
— Дочь моя! Да благословит тебя бог! — сказала Мария Андреевна, всю жизнь, и в школе и вне школы, занимавшаяся антирелигиозным просвещением. — Да благословит тебя бог! — сказала она и заплакала.
Глава сорок третья
Тяжело родителям, которые, не зная душевного мира детей своих, видят, что дети вовлечены в скрытую, таинственную и опасную деятельность, а родители не в силах проникнуть в мир их деятельности и не в силах запретить ее.
Уже за утренним чаем по угрюмому лицу отца, не смотревшего на сына, Ваня почувствовал приближение грозы. И гроза разразилась, когда сестра Нина, сходив по воду к колодцу, принесла слух о казни Фомина и то, что говорят об этом.
Отец изменился в лице, и на худых щеках его надулись желваки.
— Мы, наверно, у себя дома лучше можем узнать, — сказал он ядовито, не глядя на сына, — информацию… — Он любил иногда вставить этакое слово. — Чего молчишь? Рассказывай. Ты же там, как сказать, поближе, — тихо говорил отец.
— К кому поближе? К полиции, что ли? — побледнев, сказал Ваня.
— Чего Тюленин вчера приходил? В запрещенное время?
— Кто его соблюдает, время-то! Будто Нинка в это время на свидания не ходит! Приходил поболтать, не в первый раз.
— Не врать! — взвизгнул отец и ударил ребром ладони по столу. — За это — тюрьма! Если ему своей головы не жалко, мы, твои родители, за что будем в ответе?
— Не о том ты, батя, говоришь, — тихо сказал Ваня и встал, не обращая внимания на то, что отец бил ладонью по столу и кричал: 'Нет, о том!' — Ты хочешь знать, состою ли я в подпольной организации? Вот что ты хочешь знать. Нет, не состою. И о Фомине я тоже услыхал только что от Нины. А скажу только: так ему и надо, подлецу! Как видишь с ее слов, и люди так говорят. И ты тоже так думаешь. Но я не скрою: я оказываю посильную помощь нашим людям. Все мы должны помогать им, а я — комсомолец. А не говорил об этом тебе и маме, чтоб зря не беспокоить.
— Слыхала, Настасья Ивановна? — И отец почти безумно посмотрел на жену своими белесыми глазами. — Вот он, печальник о нас!.. Стыда в тебе нет! Я всю жизнь работал на вас… Забыл, как жили в семейном доме двенадцать семейств, на полу валялись, одних детей двадцать восемь штук? Ради вас, детей, мы с вашей матерью убили все свои силы. Посмотри на нее. Александра учили — не доучили, Нинку не доучили, положили все на тебя, а ты сам суешь свою голову в петлю. На мать посмотри! Она все глаза по тебе проплакала, только ты ничего не видишь.
— А что, по-твоему, я должен делать?