трудоспособную часть населения угнать в Германию.
Ввиду того что немецкое государство не могло сейчас учесть своих потребностей в мясе, молоке, яйцах, оно взяло на первый случай с хутора Нижне- Александровского по одной корове с каждых пяти дворов, и по одной свинье с каждого двора, и еще пятьдесят килограммов картофеля, двадцать штук яиц и триста литров молока с каждого двора. Но! Так как может понадобиться и еще, — и эта надобность действительно постоянно возникала, — то казаки и крестьяне не могут резать свой скот и птицу для себя. А если уж в крайнем случае очень захочется зарезать свинью, то четыре двора, соединившись, могут зарезать ее, только они обязаны при этом сдать трех свиней немецкому государству.
Для того чтобы взять все это из двора Ивана Никаноровича и его односельчан, кроме старших над десятидворками и старосты над хутором был учрежден аппарат районной сельскохозяйственной комендатуры во главе с зондерфюрером Сандерсом. И зондерфюрер, учитывая жаркий климат, подобно обер-лейтенанту Шприку, разъезжал по селам и хуторам в мундире и трусиках, и казачки при виде его крестились и плевались, как если бы они видели сатану. Эта районная сельскохозяйственная комендатура подчинялась еще более многолюдной окружной сельскохозяйственной комендатуре во главе с зондерфюрером Глюккером, который ходил, правда, в штанах, но уже сидел так высоко, что оттуда не спускался. А эта комендатура, в свою очередь, подчинялась ландвиртшафтсгруппе, или, сокращенно, группе «ля», во главе с майором Штандером. Эта группа была уже так предельно высоко, что ее просто никто не видел. Но и эта группа была только отделом виртшафтскоммандо 9, или, сокращенно, 'викдо 9', во главе с доктором Люде. А уже виртшафтскоммандо 9 подчинялась, с одной стороны, фельдкомендатуре в городе Ворошиловграде, то есть, попросту говоря, жандармскому управлению, а с другой стороны — главному управлению государственных имений при самом рейхскомиссаре в городе Киеве.
Чувствуя над собой всю эту лестницу все более обремененных чинами бездельников и воров, разговаривавших на непонятном языке, которых тем не менее надо было кормить, повседневно испытывая на себе плоды их деятельности, Иван Никанорович и его односельчане поняли, что немецкая фашистская власть не только зверская власть, — это уже было видно сразу, — а власть несерьезная, воровская и, можно сказать, глупая власть.
И тогда Иван Никанорович и его односельчане, так же как и жители ближайших станиц и хуторов — Гундоровской, Давыдова, Макарова Яра и других, начали так поступать с немецкой властью, как только может и должен поступать уважающий себя казак с глупой властью, — они начали обманывать ее.
Обман немецкой власти сводился главным образом к видимости работы вместо настоящей работы на земле и в развеивании по ветру, а если была возможность — в расхищении по собственным дворам того, что удалось выработать, и в утаивании скота, и птицы, и продовольствия. А чтобы сподручней было обманывать, казаки и крестьяне стремились к тому, чтобы старшие над десятидворками и старосты над хуторами и селами были своими людьми. Как всякая зверская власть, немецко-фашистская власть находила достаточно зверей, чтобы сажать их на место старост, но, как говорится, человек не вечен. Был староста, а вот его уже и нет, канул человек, как в воду.
Клаве Ковалевой было восемнадцать лет, и она была далека от всех этих дел. Она только страдала оттого, что очень несвободно стало жить, и нельзя учиться, и нет подруг, и неизвестно, что с отцом. Она скрашивала свое время тем, что мечтала о Ване, мечтала в очень ясной, жизненной форме, — как вся эта неразбериха когда-нибудь кончится и они женятся, и у них будут дети, и они очень хорошо будут жить вместе с детьми.
Еще она скрашивала свое время тем, что читала книжки, но очень трудно было доставать книжки в Нижне-Александровском. И когда она услышала, что на хутор прибыла новая, уже от новой районной власти, учительница взамен старой, успевшей эвакуироваться, Клава решила, что не зазорно будет попросить у этой учительницы книжек.
Учительница жила при школе, в комнатке, где жила раньше старая учительница, — пользовалась даже ее мебелью и вещами, как болтали соседки. Клава постучалась и, не дождавшись ответа, отворила дверь своей полной сильной рукой и, уже войдя в комнату, выходившую на теневую сторону и занавешенную, искоса стала разглядывать, кто же тут есть. Учительница, нагнувшись вполоборота к Клаве, обметала крылом птицы подоконник, обернула голову, и вдруг одна из ее выгнутых густых бровей приподнялась, и женщина отпрянула, прижалась к подоконнику, потом выпрямилась и снова внимательно посмотрела на Клаву.
— Вы…
Она не договорила, виноватая улыбка появилась на лице ее, и она пошла навстречу Клаве.
Это была стройная белокурая женщина, одетая в простое платье, с прямым, даже строгим взглядом серых глаз, губами, резко очерченными, но тем милее была простая, ясная улыбка, время от времени возникавшая на ее лице.
— Шкаф, где была школьная библиотечка, разбит, — в школе стояли немцы. Страницы книжек можно видеть в совсем неподходящем месте, но кое-что осталось, мы с вами посмотрим, — говорила она, так правильно и чисто выговаривая фразу, как может выговаривать только хорошая русская учительница. — Вы здешняя?
— Можно сказать, здешняя, — нерешительно сказала Клава.
— Почему вы оговорились?
Клава смутилась.
Учительница прямо смотрела на нее.
— Давайте присядем.
Клава стояла.
— Я видела вас в Краснодоне, — сказала учительница.
Клава молча искоса глядела на нее.
— Я думала, вы уехали, — сказала учительница со своей ясной улыбкой.
— Я никуда не уезжала.
— Значит, провожали кого-нибудь.
— Откуда вы знаете? — Клава смотрела на нее сбоку с испугом и любопытством.
— Знаю… Но вы не смущайтесь… Вы, наверно, думаете: приехала от немецкой власти и…
— Ничего я не думаю…
— Думаете. — Учительница засмеялась, даже лицо у нее порозовело. — Кого же вы проводили?
— Отца.
— Нет, не отца.
— Нет, отца.
— Ну хорошо, а отец ваш кто?
— Служащий треста, — сказала Клава, вся багровея.
— Садитесь, не стесняйтесь меня.
Учительница ласково чуть дотронулась до руки Клавы. Клава села.
— Ваш друг уехал?
— Какой друг? — У Клавы даже сердце забилось.
— Не скрывайте, я все знаю. — Из глаз учительницы совсем ушло строгое выражение, они искрились от смеха, доброго и задористого.
'Не скажу, хоть зарежь!' — подумала Клава, вдруг свирепея.
— Не знаю, про что вы говорите… Нехорошо так! — сказал она и встала.
Учительница, уже не в силах сдерживать себя, громко смеялась, от удовольствия складывая и разнимая загорелые руки и клоня белокурую голову то на один бок, то на другой.
— Милая вы моя… простите… у вас сердце наружу, — сказала она, быстро встала, сильным движением притянула Клаву за плечи и чуть прижалась к ней. — Я все шучу, вы меня не бойтесь. Я просто русская учительница, — жить-то ведь надо, а не обязательно учить злому, даже при немцах.
В дверь сильно постучали.
Учительница, отпустив Клаву, быстро подошла к двери и чуть приоткрыла ее.
— Марфа… — сказала она негромко и радостно.
Высокая, сильной кости женщина в ослепительно белой хустке и с черными от загара запылившимися босыми ногами, с дорожным узелком под мышкой вошла в комнату.
— Здравствуйте, — сказала она, вопросительно взглянув на Клаву. — Живем вроде близко, и вон аж когда собралась проведать! — громко, с улыбкой, обнажившей крепкие зубы, сказала она учительнице.
— Как вас зовут?.. Клава! Я проведу вас в класс, и вы присмотрите себе книжку. Только не уходите, я быстро освобожусь.
— Что? Ну, что? — с волнением спрашивала Екатерина Павловна вернувшись.
Марфа сидела, закрыв глаза большой натруженной загорелой рукой, горькая складка обозначилась в углах ее все еще молодых губ.
— Не знаю, чи радость, чи горе, — сказала она, отняв руку. — Прийшов до мене хлопец с хутора Погорилого, каже — жив мой Гордий Корниенко, в плену. Катерина, дай мени совет! — сказала она, подняв голову, и заговорила по-русски. — На Погорелом, в лесхозе, пленные работают, под охраной, человек шестьдесят, рублять лес для армии, и мой Гордий там. Живут в бараке, отлучиться не можно… С голоду опух. Як мени быть? Чи пойти мени туда?
— Как он дал знать тебе?
— Там и вольные работают. Случилось так, что удалось ему шепнуть одному с хутора. А немцы не знают, що вин здешний.
Екатерина Павловна некоторое время молча смотрела на нее. Это был один из тех случаев жизни, когда нельзя было дать совет. Марфа могла недели прожить на этом хуторе Погорелом и извести себя — и так и не увидеть мужа. В лучшем случае они могли увидеть друг друга издалека, но это прибавило бы к физическим страданиям ее мужа невыносимые нравственные мучения. И даже еды подбросить ему нельзя: можно себе представить, что это за барак для военнопленных!
— Поступай по совести.
— А ты б пошла? — спросила Марфа.
— Я бы пошла, — со вздохом сказала Екатерина Павловна. — И ты пойдешь, а только напрасно…
— Вот и я кажу — напрасно… Не пойду, — сказала Марфа и закрыла глаза рукою.
— Корней Тихонович знает?
— Каже, коли б разрешили ему с отрядом, могли б освободить…