— Соня, ты замечаешь, что в числе избирателей не было еще ни одного лавочника или конторщика, все рабочие и рабочие? — спросила Лена.
Хлопушкина быстро повернула к ней лицо и несколько мгновений пытливо смотрела на нее.
— Нет, я не замечала, — сказала она, моргнув своими белыми ресничками, и отвернулась. — Да и не наше это дело, — добавила она сухо.
'Уж ты-то, наверно, знаешь об этом больше других…' Лена с оскорбленным чувством отметила, что Хлопушкина не доверяет ей.
'Что она пережила и что познала, что так изменило ее и придало ей эту твердость? — думала Лена. — Да, была беззащитна и унижена, и вот — нашла себя, хотя все в мире противостояло ей, а я…' Лена вспомнила все, что предстояло ей, и от ощущения собственного несчастья его овладело чувство зависти к Хлопушкиной.
XXXVIII
Около пяти часов участок посетили два члена избирательной комиссии. Они приехали на автомобиле и долго гудели рожком, пока пробирались сквозь толпу.
— Черт знает, что тут делается у вас! Митинговщина какая-то! — кричал один из них, в то время как другой проверял пломбы, печати и списки. — Вы даете повод для кассации! Вы знаете это?
— Вам должно быть известно, что милицейские обязанности не входят в круг наших обязанностей, — отвечала Хлопушкина, дрожащей рукой приглаживая свои светлые волосы. — И вообще я не считаю возможным разговаривать с вами в таком тоне…
— В каком тоне? Боже мой, при чем тут тон, какой может быть тон!..
На лбу члена избирательной комиссии собрались мучительные складки; он снял котелок и носовым платком стал обтирать потную лысину.
— Вас кто рекомендовал?
Хлопушкина смешалась.
— Меня рекомендовал Гиммер, — неожиданно сказала она.
— Вот как!
Член избирательной комиссии перестал обтирать лысину.
— А это кто с вами? — осторожно спросил он, платком указывая на Лену.
— Это Елена Гиммер, — отчетливо сказала Хлопушкина, опуская свои белые реснички.
— Вот как! Дочка Семена Яковлевича?..
Член избирательной комиссии переглянулся с другим членом избирательной комиссии, и на лицах обоих членов избирательной комиссии изобразилась улыбка, полная уважительного умиления.
— Очень рад познакомиться с дочерью уважаемого Семена Яковлевича, — весь расплываясь в улыбке, сказал первый член избирательной комиссии и перенес свой пыльный котелок на изгиб локтя. — Тем более приятно видеть ее при исполнении гражданских обязанностей… Весьма лестно… Хе-хе…
Лена молча, не кланяясь, смотрела на него.
— Хе-хе… Ну, чудесно… Вы кончили, Сергей Сергеич?
— Все в образцовом порядке, Сергей Петрович!
— В этом можно было не сомневаться… Чудесно, чудесно. Еще раз свидетельствую… Очень, очень рад…
И оба члена избирательной комиссии, улыбаясь, кланяясь и пятясь задом, покинули участок.
Лена не смотрела на Хлопушкину, ожидая, пока она сама объяснит все, но Хлопушкина с тем же суховатым, строгим выражением продолжала опрашивать избирателей и, видно, не собиралась ничего объяснять Лене.
От долгого сидения у Лены затекли ноги, болела поясница, руки стали совсем грязными; она чувствовала, что у нее растрепались волосы, но стеснялась посмотреться в зеркальце. А избиратели-рабочие все шли и шли, и в окно, в которое уже потянуло вечерней свежестью, по-прежнему доносился глухой, неутихающий гул толпы.
'Да, ей нет никакого дела до меня, я не нужна ей', — думала Лена.
Все люди, которые проходили перед урной, были точно соединены непонятной Лене суровой, теплой связью, и Хлопушкина была тоже включена в эту связь, и только Лена не могла проникнуть в эту связь и не видела никаких путей, чтобы хоть когда-нибудь проникнуть в нее.
— А, Игнатьевна!.. — Лицо Хлопушкиной озарилось детской улыбкой. — Я уж думала, ты заболела.
— Насилу очереди дождалась…
Ширококостая толстая женщина лет сорока пяти, ступая, как тумбами, опухшими расставленными ногами, подошла к урне. В отечном, чуть тронутом морщинами лице женщины и во всей ее грузной фигуре было что-то неуловимо знакомое Лене.
— Я тебе покушать принесла, — сказала она низким, хриплым голосом, протягивая Хлопушкиной узелок… — Хотела с кем раньше передать, да никак пробиться не могла…
— Спасибо, Игнатьевна, — Хлопушкина, с нежной улыбкой взглянув на женщину, взяла узелок. — Вот тебе бланк… Лена, отметь Суркову Марию Игнатьевну…
Лена низко склонила голову над списками. Краска стыда, как в детстве, залила ей все лицо и шею. Лена чувствовала, что мать Суркова смотрит на нее.
— Ваш адрес? — чуть слышно спросила Лена.
— Приовражная, сорок… Нашего адреса уж кто только не знает, — со вздохом сказала Суркова. — Это кто с тобой дежурит-то? — спросила она Хлопушкину.
Лена склонилась еще ниже, вобрав голову в плечи.
— Лена Костенецкая, — вместе в гимназии учились, — спокойно сказала Хлопушкина.
Лена слышала, как Суркова тяжело отошла к столу, повозилась там и вернулась к урне.
— У меня новость, — хрипло сказала она, вталкивая записку в ящик, — прихожу утром на мельницу, — у нас там сбор был, — вижу, вывесили список на увольнение, человек пятнадцать. На первом месте — я…
— Это ведь мельница Гиммера? — резким голосом спросила Хлопушкина.
— Его…
— Как же ты теперь?
— Не пропаду… стирать буду. Прощай пока. Заходи…
Суркова, тяжело ступая опухшими ногами, ушла.
— Лена, держи свою порцию…
Хлопушкина протянула Лене два бутерброда.
— Ваша фамилия?
— Мюрисеп Иван Эрнестович, — отвечал кто-то с сильным эстонским акцентом…
Лена, краснея от унижения, с трудом прожевывая жилистую колбасу, склонилась над списком и возле Ивана Эрнестовича Мюрисепа поставила крестик.
XXXIX
Поздним вечером за урной приехал член избирательной комиссии. Закрытый «локомобиль», провожаемый ребятишками и собаками, вез урну по темным кривым слободским улицам. Рабочие с пением расходились с площади. У ворот и на углах улиц чернели группы людей, вспыхивали огоньки папирос.
Член избирательной комиссии дремал, уткнувшись в воротник. Хлопушкина сидела, прямая и строгая, положив руки на колени. Впереди моталась голова милиционера. Лену мучили усталость, тошнота, голод, одиночество.
Желтые огни хатенок лепились по горам, рассеивались по падям, низвергались в овраги и исчезали в их темных глубинах. Вершины и гребни гор, фабричные трубы, крыши строений выступали на темно-синем небе. Брезжил последний слабый отсвет заката. Неяркая звезда подрожала в автомобильном окне и скрылась за черным силуэтом здания.
Лена вдруг вспомнила Лангового — такого, каким он стоял когда-то перед ней в гостиной, серьезный и грустный, в шелковой косоворотке, полный мужественной силы и любви к Лене. Ей хотелось удержать его в себе таким и думать и плакать о нем, но она знала, что это — слабость и ложь. Снова она видела его двулично улыбающееся лицо в автомобиле рядом с Сурковым, слышала его пошлую фразу, когда он вошел к ней. Она содрогнулась от злобы и унижения, представив себе, какими, должно быть, собачьими, преданными глазами она смотрела на него, когда отдавалась ему.
Чувство невыразимой грусти, грусти по какому-то возможному и несбывшемуся счастью овладело Леной. Измученными глазами и руками она ловила это последнее теплое дуновение счастья, а счастье, как вечерняя неяркая звезда в окне, все уходило и уходило от нее, — должно быть, это тоже было слабость и ложь.
Перед иллюминованным зданием городской думы кишела оживленная толпа, ожидавшая результата выборов. Вагон трамвая в голубоватом свете иллюминации, беспрерывно звеня, медленно двигался сквозь толпу.
У освещенного вестибюля стояли машины, коляски, извозчичьи пролетки с дремлющими или рассматривающими публику шоферами и кучерами. Лена узнала стоящий у самого подъезда новый «паккард» Гиммера. Две шеренги милиционеров охраняли свободный от толпы проход с улицы в вестибюль.
В залитых электричеством комнатах и коридорах думы тоже стояло необычное оживление. Группы мужчин в пиджаках и галстуках курили, жужжали и жестикулировали на площадках лестницы и в коридорах. В раскрытые двери зала заседаний виднелись ряды белых воротничков, проборов и лысин. Сутулый