Поначалу я остановился в Девоне в нескольких кварталах от Академии, но меня узнали, и спасения от журналистов не было. Я скитался по всей Британии, нигде не находя покоя. Рано или поздно меня всюду узнавали.
В один из пасмурных дней в поисках умиротворения для истерзанной души я забрел в монастырь ордена Необенедиктинцев в Ланкастере. Беседа с аббатом Райсоном была мучительной. Он словно нутром почувствовал во мне неисправимого грешника, но что-то в моей исповеди удержало его от решительного отказа, и он согласился дать мне испытательный срок. Спустя три недели я дал обет воздержания и послушания и поселился в монастыре, оставив за его стенами все, кроме мундира.
Отец Райсон предупреждал меня о тяготах монастырской жизни, но такие мелочи меня не волновали. Видя мою гордыню, он наложил на меня епитимью: несколько недель полного молчания. Но для меня это было благом, а не наказанием.
Утром вместе с братьями я шел на утреню, стоя коленями на каменном холодном полу, испрашивал милостей Божиих в предлежащий день, потом тяжко трудился в пекарне. Там я научился печь превосходные сладкие рулеты, и они украшали наши трапезы.
Вечером я шел в крошечную келью, молился и почивал. Знакомые с детства слова доставляли некоторое умиротворение, но присутствия Бога я не ощущал и не смел даже помыслить о такой чести, довольствуясь тем, что долгое чтение молитв отвлекает от кошмарных воспоминаний.
От невыносимых мыслей меня отвлекало замешивание теста в пекарне. От невыносимых мыслей меня отвлекала чистка отхожих мест. К сожалению, невзирая на мои протесты, отец Райсон освободил меня от последней обязанности.
Во время службы прихожане узнали меня, много дней в храме было невиданное столпотворение, один журналист даже дерзнул наставить на меня камеру, но, слава Богу, два крепких монаха вывели его за пределы священного места.
Трудно заставить голос разума умолкнуть, особенно после стольких лет опасности и неотложных решений. Чем труднее, тем усерднее я глушил проклятую мысль, тем чаще исповедовался аббату Райсону, которого избрал своим духовником. От него я не утаивал ни одного греха, один из которых заключался в моем непомерном себялюбии. Слишком уж часто меня тянуло на размышления о том, кто я есть и что я натворил за свою короткую жизнь.
За этот грех аббат Райсон наложил на меня епитимью: описать свою жизнь со всеми подробностями, не утаивая даже самых постыдных вещей.
На протяжении многих месяцев ежевечерне я переносил свои воспоминания старинной ручкой на бумагу, гнушаясь компьютера, и вот жизнеописание подходит к концу. Формально я писал для аббата Райсона, а в действительности для Тебя, Господи, хотя прекрасно понимаю, что Тебе не нужны письмена, ибо Ты читаешь в сердцах рабов Твоих.
Избрав нелегкую для меня позицию отстраненного наблюдателя, я честно изложил свое падение к преисподней. Началось оно, как я понимаю, с дурацкой гордости за свою принадлежность к флоту, с глупой самонадеянности в том, что хранить верность священной присяге легко, что у меня хватит для этого сил и чести.
Потом я лгал себе, будто облагодетельствовал Вакса Хольцера избавлением от наказания за его отказ оставить меня на «Телстаре», а на самом деле я нарушил свой долг.
Следующий шаг в пропасть: попытка обойти устав, чтобы избавить Филипа Таера от незаслуженной порки. Отказ подчиниться приказу адмирала Тремэна принять на борт «Дерзкого» пассажиров «Порции».
Мог ли я тогда остановить сползание в пропасть? Не знаю.
Твердо знаю одно: дальше падение шло быстрее. Долг я поставил превыше Господа. Ради спасения корабля я поклялся Елене Бартель перед лицом Господа в том, что не причиню ей вреда, но застрелил ее. С тех пор я потерял право клясться.
Слово мое превратилось в ничто, поэтому мне нетрудно было наврать о том, что произошло на орбитальной станции Надежды между мною и Ваксом Хольце-ром. Падение в пропасть ускорялось.
Так я докатился до обмана доверчивых кадетов, заманил их в пекло, из которого нет выхода.
Пошли бы они туда добровольно? Этого я никогда не узнаю.
Были ли эти жертвы необходимы?
В некотором смысле, да. Я не верил, что Ты спасешь свой народ, свою церковь. Ослепленный неведением, я верил, будто спасти человечество могу только я один.
Ночами я ворочаюсь до утра, веду нескончаемые беседы с Кевином Арнвейлом, Килом Дрю, Жаком Теро и многими, многими другими загубленными мною людь-487 ми. Нередко подле моей кровати сидит обуглившийся Томас Кин, но всякий раз исчезает, как только я просыпаюсь.
Прости меня, Господи, но я вижу их даже в храме в заутреню, когда мой ум своевольно отвлекается от молитв, вижу и днем, вижу вечером, вижу всегда, когда приходится думать о них. Вот и сейчас предо мною витают их образы, а мне пора на вечерню.
Я проклят, я погубил свою душу. Это правильно, за все положено воздаяние. Но все же…
Иногда ночами я думаю вот о чем…
Бог есть Любовь. Я знаю, но не понимаю, как это может быть. Неужели Ты, Бог Любящий, Бог Милостивый, никогда не простишь меня?
Господи, если Ты можешь простить меня, тогда как я могу верить в Тебя? Разве можно простить такого, как я, пославшего на смерть детей? Бог должен быть справедливым, Бог должен злодеев карать, а не любить.
Глупые мысли. Конечно, Ты ведал, что делаешь, попуская мне совершить злодеяния. Я не понимаю Твоего великого промысла. Неисповедимы пути Твои.
Ты создал меня, Ты поставил меня перед выбором, Ты позволил мне пойти против Тебя, Ты сделал так, что я должен был спасти созданную Тобой Землю, искупив ее грехи жертвой невинных, доверчивых