шума из ничего»; что отличало нынешние процессы словообразования, так это их поистине космические масштабы.
Разумеется, рано или поздно количественные изменения обязаны были перейти в качественные: на третьем этапе инфляция слов привела к инфляции реальности. Первой ласточкой стало упразднение должности бургомистра и передача власти в Столице в руки так называемой Палаты Представителей. Кем были эти представители, кого они представляли, где заседали, что решали и кто, в конце-то концов, отвечал за принятые решения — было недоступно пониманию Феликса. Власть в Городе была, и это не вызывало сомнений. У кого она была — вот в чем вопрос! Решения — все те же слова, в большинстве случаев ничего не означающие и ничего на самом деле не решающие — принимались с усердием, вызывающим уважение; кем они принимались — оставалось загадкой. Еще большей загадкой было то, зачем они принимались. Читать вестник Палаты Представителей (Йозеф, как чиновник третьего разряда, был обязан выписывать подобную макулатуру) было все равно что читать ответы на кроссворд, которого никогда не существовало. Решения загадочных Представителей напоминали ответы на никем не заданные вопросы, и Феликсу иногда казалось, что если Палата и существует, то находится она не в ратуше, а в приюте для душевнобольных, в то время как решения, законы, акты и процедуры уже давно научились принимать сами себя: количество отражений в коридоре зеркал достигло того предела, когда надобность в свече отпадает.
Реальность, доселе представлявшаяся Феликсу сложным, запутанным, а иногда безвыходным, но все же вещественным и несокрушимым по природе своей лабиринтом, где изредка хулиганили маги, проделывая в стенках мелкие червоточины, теперь на его глазах превращалась в нечто иллюзорное и шаткое, как замок Каринхале. А иллюзия не способна пережить своего создателя: когда лысая, как коленка, голова безымянного мага подпрыгнула и покатилась по паркетному полу, оставляя за собой шлейф водянистой черной жижи, реальность — пронизанный янтарным светом тронный зал, напоенный благовониями воздух, инкрустированные топазами колонны желтоватого мрамора — сморгнула и на какой-то миг подернулась маревом, как будто Феликс смотрел через костер; а потом в лицо ударила волна холодного, сырого воздуха, и затрещали прогнившие балки, покосились изъеденные временем своды, пропуская ручейки серого песка, и хрустнули под ногами чьи-то кости, а потолок подземелья просел под тяжестью руин замка…
Ну вот, опять!
Феликс сосредоточился и одним рывком выдернул себя из омута воспоминаний. «О чем это я? — попытался вспомнить он. — Ах, да, об иллюзиях и их создателях…» Он допил остывший кофе и промокнул губы салфеткой. Йозеф о чем-то негромко шептался с Ильзой. Феликс деликатно отвернулся. «К старости память должна ухудшаться, — подумал он, — а у меня все наоборот. Вместо провалов в памяти случаются провалы в память. Чертовщина какая-то! Если так пойдет и дальше, то мне одна дорога — в частную клинику…» Мимо воли он прислушался к озабоченному перешептыванию сына с невесткой. Трижды упомянутое слово «адвокат» (Йозеф вполголоса, чтобы не отрывать отца от раздумий, обсуждал с Ильзой свои планы на вечер) навело Феликса на тягостные мысли о сущности юридической бюрократии.
Никогда ранее не сталкивавшись с машиной правосудия Метрополии, Феликс не мог судить, насколько изменились ее механизмы после того, как число законов Ойкумены выросло чуть ли не втрое. Но если процесс обесценивания слов действительно имел место (а не был плодом воображения слабоумного старика), то он был инициирован где-то в лабиринтах Дворца Правосудия, и именно это здание должно было стать центром паутины всего этого — в буквальном смысле — пустословия. Наглядным подтверждением такой гипотезы служил поистине идиотический, пятый месяц подряд тянущийся и не способный до сих пор вынести обвинение, временами смахивающий на балаган и откровенно бессмысленный суд на Бальтазаром. Утешало только одно: в отношении этого позорного и гнусного судилища у Феликса был повод хоть что-нибудь предпринять, а не сидеть сложа руки и наблюдать, как мир превращается в сон.
— Йозеф!
— Да, папа? — откликнулся Йозеф из прихожей. На нем уже был непременный котелок, а в руках — зонтик, служивший чем-то вроде маршальского жезла в чиновничьей среде.
— Задержись на минутку, — сказал Феликс, поднимаясь со стула. — Мне надо с тобой поговорить.
— Но, папа… Я же опоздаю!
— Ерунда, успеешь ты на свою службу… — Феликс притворил дверь в столовую и понизил голос. — Когда ты встречаешься с этим новым адвокатом?
— Вечером, а что?
— Я хочу с ним познакомиться.
— Зачем?!
— Затем. Хочу, и все. Можешь считать это моей причудой.
— Но, папа…
— И не спорь. Я в шесть часов буду у ратуши. К адвокату поедем вместе.
— Ох… — сдался Йозеф. — Тогда лучше в четверть седьмого.
— Договорились.
Феликс закрыл за сыном дверь и посмотрел на часы. Половина девятого. Впереди грозным призраком замаячили девять часов томительного, душу вынимающего безделья, одолеть которое не помогали даже философские рассуждения о глубинной зависимости степени пафоса в газетных заголовках от повышения цен на продукты…
— Ой! — Тельма выпорхнула из кухни с подносом на руках и едва не налетела на Феликса. Поднос опасно накренился, но Феликс успел его подхватить. — Извините, пожалуйста…
— Что это?
— Бульон для Агнешки. Но госпожа Ильза просила…
— Передай госпоже Ильзе, что я сам его отнесу, — сказал Феликс.
«Всяко лучше, чем философствовать…» — подумал он с грустной усмешкой, взял поднос с чашкой бульона и стал подниматься по лестнице.
2
У самой двери он помедлил. Медлить уже вошло у него в привычку: он завтракал медленно, и газету листал неспешно, и по лестнице поднимался размеренно и не торопясь — и дело было вовсе не в одышке, как можно было подумать; одышка — пустяк, мелочи жизни, а главным его врагом, невидимыми путами спеленавшим ноги и заставляющим все делать медленно, стало само время.
Привыкнув к стремительному мельканию дней в юности, он ожидал, что с возрастом, как это следовало из рассказов старших, время еще сильнее ускорит свой бег. А вышло все в точности, да наоборот: дни, исполненные тягучего, муторного ничегонеделания, удлинялись до тех пор, пока каждый прожитый час не превращался в изнурительную битву со временем. Убивать свободное время Феликс наловчился не хуже, чем чудовищ, и главным его оружием в этой бесконечной битве была новая привычка все делать медленно. «Неправильный я старик, — подумал он. — Все у меня не как у людей. И память вместо склероза крепчает, и время отказывается лететь вольной птицей, и на пенсии мне тошно… И кряхтеть толком не умею. Неправильный я старик!»
Он постучал и осторожно отворил дверь в агнешкину комнату. В носу засвербило от резкого аптечного запаха.
— Ты спишь?
— Сплю, — тихо сказала Агнешка, не открывая глаз.
— Это хорошо, что ты спишь. — Удерживая поднос на вытянутых пальцах одной руки, Феликс по- балетному выгнул спину и грациозным движением ноги захлопнул за собой дверь. — Кушать подано, сударыня, — сказал он с французским прононсом.
Агнешка захихикала. Феликс, заложив левую руку за спину и неся поднос высоко над головой, важно прошествовал к кровати.
— Изволите выпить бульон сейчас или пускай остынет?
— Пускай остынет.
— Как вам будет угодно, — Феликс низко поклонился. Позвоночник треснул, как сухая ветка. Потешно выкатив глаза, Феликс взял, оттопырив мизинец, чашку с бульоном и бережно поставил ее на столик у кровати. — Какие еще будут пожелания? — не разгибаясь спросил он, двумя руками держа поднос перед