флаги, украшавшие в эти дни общественные здания и частные дома. Город был разбит на участки. Когда комиссия закончила работу и выяснила, что в среднем на каждое жилое строение Бишофсберга приходилось по 9 1/37 флага, прибежал запыхавшийся пожилой человек и завопил: «Обсчитались, обсчитались!» Оказалось, что этот человек, в целях проверки комиссии, единолично сосчитал все флаги, украшавшие город, и получил цифру: 9 1/29! Бишофсбергская социал-демократическая газета не преминула, конечно, съязвить по этому поводу, заявив, что комиссия уронила патриотическое достоинство Бишофсберга на 8/1073.
Если не считать работы, которая совершается во время войны на заводах, полях и в шахтах людьми, поглощенными этой работой и в мирное время, то какую изумительную энергию пробуждает война в людях, принимающих обычно небольшое участие в производственном труде! Нечего говорить об армиях, занятых ежесекундным истреблением наиболее сильных человеческих особей индивидуально и группами. Этот вид деятельности всегда привлекал к себе внимание. Гораздо поучительнее обратить взоры, например, на берлинский союз содержателей гостиниц, посвятивший несколько деловых собраний обсуждению вопроса о том, следует ли переименовать «отели» в «подворья»? В пламенных дебатах переименование было отвергнуто, потому что, воспользовавшись отсутствием непреклонных лингвистов, содержатели гостиниц признали, что отель — слово немецкого происхождения.
В лечебнице Эмендингена сведущим лицам [185] показывали человека, разработавшего проект статистического бюро для учета заседаний, вызванных военной деятельностью. Среди материалов, собранных этим человеком, находился протокол собрания союза немецких кондитеров, на котором дебатировался вопрос: патриотично ли есть пирожные? Это было решено положительно, так как булочники установили, что кондитерские изделия приготовляются преимущественно из сахара, яиц, изюма и миндаля, без затраты пшеничной муки, реквизированной властями. Известно, что, когда решение стало достоянием гласности, шесть тысяч немецких кондитерских наполнились радостными патриотами...
В гостиной фрау Урбах над входной дверью висела дубовая доска с вырезанным двустишием:
Двустишие соответствовало действительности. Сила его заключалась, однако, не в этом. Оно было указующей программой действий, простым, понятным «должно». Власть его над людьми была сокрыта в незримом повелении, сквозившем через дубовую доску. Доска диктовала деятельность. Это чувствовал и понимал каждый. Это почувствовала и поняла Мари с первого часа войны. И она повиновалась приказу, который не оскорблял самолюбия, а льстил ему. Она растворилась в деятельности.
Она выписала из Берлина одиннадцать особых [186] флагштоков, укреплявшихся на подоконниках, и флаги к ним длиною в три метра. Постепенно обнаружилось, что Германия дорожила даже захудалыми союзниками в войне больше, чем этого хотели бы мечтательные штандарт-юнкеры. Коллекцию имперских полотен пришлось пополнять союзными национальными цветами. Это отнимало время, не говоря о том, что почти всякий день надо было выбрать комбинацию одиннадцати флагов из семнадцати, чтобы расцветить ими фасад дома.
Фрау Урбах состояла патронессой питательного пункта на бишофсбергском вокзале. Эшелоны солдат следовали через Бишофсберг каждые два-три дня. Раздать солдатам цветы и патриотические памятки, отпечатанные на бристоли, напоить сотню, иной раз две-три сотни маловоспитанных людей кофе, наделить их сигарами и при этом улыбнуться и сказать что-нибудь приятное об отечестве — такую работу может исполнять только истинно преданный идее человек.
Мари помогала фрау Урбах. Здесь, на вокзале, в толчее безусых, широкоротых ребят, в гвалте и гуле медных голосов, в мелькании крепких лбов и затылков, Мари испытывала такое чувство, точно ее носило в рукопашной схватке славного боя. Касание локтей, почти ощутимые клейкие взгляды, текучая, неуловимая лента улыбок и этот вечный припев:
— Эх, хороши девочки в Саксонии!
Кто устоит в таком потоке безучастным и холодным? Кто не хлебнет его бьющей, клокочущей пены?
И вдруг Мари заскучала. Это случилось ранней весною, едва потеплел ветер и отогрелись деревья. Впервые за полтора года Мари не пришла на [187] вокзал. Кучка подруг, разливавших на вокзале солдатский кофе, сбежалась к ней со всех концов города, — встревоженные, большеглазые, трескучие, как сороки. Мари была здорова, в ее жизни ничто не переменилось, она была прежней Мари. Но ей стало скучно. Она не знала — почему. Сороки трещали, расправляли свои юбочки, обхаживали и увещевали, наконец пристыдили и высмеяли Мари. Она стояла на своем:
— Скучно!
Странно, она сама не догадывалась о причине этой скуки. Сидя у себя в комнате и буравя в памяти события последних дней, она решила, что никаких событий, в сущности, не было и что в этом все дело. Ей припомнилось, что эшелоны, которым раздавали на вокзале памятки и кофе, обесцветились и притихли. В серой очереди, тянувшейся мимо раздатчиц, не слышалось смеха. Недавно низенький ландштурмист обратился к Мари со словами:
— Налей-ка, дочка, погорячей!
У нее дрогнула рука, она взглянула на него пристальней. Солдат был одутловат, короткие усы его блестели сединой. Мари окинула взглядом очередь серых шинелей. Угрюмые, взрытые морщинами лица безучастно колыхались в газовом свете. Ей подумалось тогда, что эти люди остались там, откуда пришли: здесь, на вокзале, колыхались только их оболочки.
Этот случай был настолько ничтожен, что удивительно, как он возник в памяти теперь, когда Мари доискивалась, почему ей стало скучно.
Так же неожиданно вспомнились желтые лица женщин, набившихся в училищном коридоре, где выдаются хлебные карточки. Мари дважды в месяц занималась раздачей карточек, и ей ни разу [188] не пришло на ум присмотреться к людям, толпившимся по коридорам. И опять недавно, когда она кому-то заметила:
— Нельзя ли быть полюбезнее? — из дальнего угла провизжали:
— Вы любезны только потому, что сыты!
Тогда Мари подняла голову и натолкнулась на десяток загнанных, перекошенных глаз. Женщины, обступившие стол, были странно желты, как будто кожа их окрашивалась не кровью, а желчью. Среди них были молодые девушки, но молодость их можно было узнать только по глазам.
— Эх, хороши девочки в Саксонии!
Это было так же ничтожно, как случай на вокзале, и так же ничего не объясняло. Вереница исхудалых женщин и одутловатых угрюмых солдат то обрывалась, то снова возникала в памяти, — но было ясно, что все это вспомнилось только теперь, когда Мари стала думать о своей скуке.
Другое воспоминание уже давно не отступало от нее ни на шаг, но разве мыслимо, чтобы оно навеяло скуку?
Однако не припомнит ли Мари все подробно?
В предвесенний месяц выпал день снежный, подобранный морозом — последний зимний день в красноватом свете низкого солнца. По улицам плавал какой-то сладкий запах, точно от свежей корзины, и люди звонко перекликались, рысцой пробегая по тротуарам:
— Эге, как кусает!
— Ого-го!
По площади мелькнули сани, встреченные бурными криками. Мальчишки пронеслись за ними ватагой. Громадный градусник на ратуше чопо-[189]рился больше, чем всегда: поутру его вычистили бензином. На таком солнце, разрывая быстрыми ногами пахучий невесомый снег, хочется думать, что мир покоен и незлобив, что люди собрались в веселые города и деревни, чтобы заглядывать друг другу в глаза, пожимать руки, ободрять веселым окликом из-за угла: