– Это не эксперт с вами закусывал?
– Нет, мой личный друг. Мужчина образованный, антицерковный, знает по-древнелатински. В искусстве старый воробей, поскольку актёр. Но на сортировку искусства нам присылают больших знатоков. Один даже собственное сочинение в книгах обнаружил, называется «Что такое светотень». Не читали? По театральной части, к примеру, отбирал науку Егор Павлович Цветухин.
Извеков быстро перебил:
– Я хочу знать, где книги Дорогомилова?
– У самой двери. С полвоза, не больше. Жидкая литература. Без корочек.
– Оставьте меня одного.
– Пожалуйста! – обрадовался Парабукин. – Посмотрите, что вам подойдёт. Многие были довольны выбором.
Кирилл остался один. Через окно обрывисто влетали шумы улиц, лёгкое дуновение иногда шевелило раскрытыми страницами. Выдернутая из вороха книга задевала другие, они скатывались, падали. Из несвязных и будто раздумчивых звуков складывалась та тишина, в которой так бесконечно хорошо находиться наедине с собой.
Кирилл нагнулся, поднимая с пола книгу, сел на корточки и притих, изредка перелистывая страницы или меняя одну книгу на другую.
Если судить об Арсении Романовиче по сборищу изданий, какие угодили на этот склад, то это был необъяснимый человек. Книги накапливались у него десятилетиями, и за этот срок он, видно, отдал дань множеству увлечений, от ремесла часового мастера и фотографии до истории философии и пароходостроения. Здесь были и буддизм, и комнатная гимнастика, консервирование фруктов, русское сектантство, рыборазведение. Среди дешёвых брошюр, как баржа между лодчонок, плавала фундаментальная теория чисел, и вдруг – немецкий перевод похождений Казановы, и немец Гофман по- французски, с гравюрами Гаварни, и первый русский «Дон-Кишот Ламанхский».
И вот владетелю этой окрошки, чернилами проставлявшему на книжных титулах свою звонкую фамилию и дату приобретения книги (наверно, на базарном развале), суждено было остаться в памяти Кирилла загадочным, неприязненным существом – Лохматым, при встрече с которым на улице он перебегал на другую сторону. Чем же могло существо это расположить к дружбе отца Кирилла? Может быть, странная ярмарка интересов Арсения Романовича – простые случайности, которыми обрастает жизнь, как днище корабля – ракушками? Ведь если взглянуть на такое днище из-под воды, корабль покажется тоже странным. В самом деле, что особенного в человеке, находящем удовольствие расписываться на каждой брошюре? Книголюб, когда-то прививавший Извекову почитание к печатному слову, сказал: ставить своё имя допустимо лишь на той книге, которую сам написал.
Кирилл развернул оказавшийся в куче тяжёлый том русской истории Соловьёва и, полусогнув листы, пропустил их из-под большого пальца жестом книжника, проверяющего цельность страниц. В глазах мелькнули карандашные надписи на полях. Кирилл вернулся к этим страницам и нашёл резко подчёркнутые строки. Это были слова пугачёвской грамоты, жаловавшей рать рекою и землёю, травами и морями, и денежным жалованьем, и провиантом, и свинцом, и порохом, и вечною вольностью. На полях стояла надпись: «Так будет».
Кто-то думал над великолепием щедрых и свободных этих слов, кто-то хотел, чтобы читающие эти слова тоже задумались над ними, кто-то ждал, что они станут из слов делом. Неужели Дорогомилов?
Кирилл отложил том в сторону. Минутой позже он прибавил к нему томик запрещённых в России сочинений Льва Толстого. Ещё немного спустя он бросил ворошить дорогомиловские книги и перешёл к другим.
Ему подвернулись «Губернские очерки» Щедрина. Отличная книга валялась вместе с какими-то руководствами по плетению ковров и ткачеству. Он отложил Щедрина. Потом он нашёл драмы Ибсена (всего два тома – собрание было разрознено). Он присоединил их туда же. Пробираясь глубже в горные теснины, он поднял с пола Ломброзо (неважная книжка, с надорванным углом) – о сумасшествии и гениальности. Книга была давно разругана, он знал это, но не читал её. Не мешает, конечно, прочитывать и то, что бранят. Ему бросилась в глаза старенькая корочка с фамилией – Бельтов. Он прошёл мимо, но вернулся, прочитал название «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». Плеханов! Четвертьвековая давность! Вероятно, эта книга была кем-то отобрана до него. Она лежала слишком на виду. Но Плеханов-то Извекову, во всяком случае, нужен. Это – не Ломброзо!
Вдруг он увидел Шекспира. Четыре роскошных тома, один как другой, с золотом по чёрной коже. Он раскрыл переплёт. Он никогда не видел подобных переплётов. Бумага форзацев была нежна и гладка, как шёлк. По ней вились птицы и цвели цветы. Они были не синие и не коричневые. Они были синими и коричневыми сразу. Серебряный волосок неумолимо вился между птиц и цветов. «Это хорошо для Аночки», – тотчас подумал он, прикоснувшись рукой к форзацу. «Аночка может брать у меня», – добавила за него другая мысль.
Эти книги были, во всяком случае, из числа отобранных до Кирилла. Они аккуратно стояли в ряд с другими прекрасными книгами. Но в конце концов кто мог здесь отбирать книги? Кто назначал сюда сортировщиков, специалистов, экспертов и как их ещё? У Кирилла вряд ли меньше оснований отбирать книги наравне с ними. Может быть, даже у него больше оснований, чем у них. Так или иначе, но пока он поставит Шекспира к своим отложенным книгам.
Он стал торопиться. Книг было слишком много, задерживаться подолгу над каждой означало бы ничего не отобрать. Он хорошо представлял себе вид своих полок, когда на них станут книги. Очень важно положить в основание будущей библиотеки известную систему. Обеспечить прежде всего главные разделы. Но ведь он выбирает книги не по своему произволу, а только бродит по лабиринту и берет лучшее из того, что попадается. Надо пока мириться, взять всё, что жалко не взять. «Я – как Дорогомилов, чёрт возьми», – подумал он. Но сейчас же другая мысль успокоила его: «Можно будет потом выбросить из отложенного, что лишнее».
На него напала алчность. Он нёс и нёс к своей стопе новые сокровища. Ум его сам, помимо желания, называл эту стопу «моими книгами». Воображение говорило ему: «Это интересно для мамы – педагогика». Или: «Эту я дам почитать Рагозину».
Надвигались сумерки. Он подносил книги ближе и ближе к глазам. Он был один. Никто не заглянул к нему ни разу. Это было самозабвение. Он копал и копал эти горы, прорывая в них туннели: в глубине могли таиться дорогие сердцу имена! Подхватив снизу пачку отобранных книг и прижимая её сверху подбородком, качаясь от усталости, он пробирался к своей стопе, которая росла и росла. Потом он шёл туда, где ещё не был, смотрел то, что ещё не видел, и опять рылся, разгребал уступ за уступом, переходил с места на место, взбирался на оползающие книжные холмы и съезжал вниз по их склонам. Руки его стали скользкими от