Анастасия Германовна распахнула окно. Уже сильно алело на западе, но было ещё душно. Они сели рядом. Все чересчур быстро переменилось, и они должны были помолчать, чтобы собрать мысли. Немного погодя Анастасия Германовна положила руку на колено мужа.
– Ты ведь знаешь легенду о Пилате? – спросила она тихо. – Понтий Пилат, дряхлый, толстый, закрыв глаза, лежит на морском пляже, греет свои подагрические кости и слушает другого старика патриция. У обоих вся жизнь в прошлом. В далёком, славном, счастливом прошлом. «А помнишь ли ты, – спрашивает Пилата старик, – когда ты был ещё прокуратором Иудеи, помнишь ли маленького рыжего пророка, который называл себя царём иудейским? Это было как будто до восстания. Книжники требовали его казни, и ты им выдал его, и они распяли его в Иерусалиме. Помнишь? Его звали Иисусом…» Пилат поворачивается другим боком к солнцу и, не открывая глаз, лениво говорит: «Нет, не помню…»
Пастухов спросил:
– Почему ты рассказываешь это богохульство?
– Мне это пришло на память, когда Цветухин укорял тебя, что ты перезабыл его приятелей, и ты стеснялся признаться, что действительно перезабыл. А почему ты их обязан помнить?
– Ты хочешь сделать из меня Пилата?
– Что ты, милый! Но в самом деле: что они, в сущности, для тебя? Рядом с тобой? Разве ты не вправе забыть их?
Она прижала голову к его груди.
– Ты большой. Ты сильный. Ты должен больше всего думать о том, к чему призван.
Он подождал и ответил рассеянно:
– Нет, Ася. Я самый обыкновенный. Слабый. Слабее других.
Он сказал это, и ему стало хорошо, что он так откровенно сказал и что она назвала его сильным, и он знал, что сейчас она возразит – нет, нет! – и поцелует его.
И она возразила:
– Нет, ты сильный! – и открыла свои губы, чтобы он поцеловал.
Спустя минуту он выговорил не совсем твёрдо:
– Я всё-таки думаю, Ася, нам надо отсюда куда-нибудь подвинуться.
– Нам надо, милый, не подвинуться. Нам надо бежать, – сказала она едва слышно и заглянула в его глаза страстно и отчаянно.
13
Ольга Ивановна умирала.
Это длилось долго. Была глубокая ночь. Аночка лежала поперёк своей кровати, спустив ноги на пол, заложив ладони под затылок и туго касаясь им стены, лицом кверху. Глаза она зажмурила. Отец и Павлик находились в соседней комнате, у постели умирающей.
Аночка слушала нечастые громкие хрипы матери, наплывавшие откуда-то изглубока, точно из подполья, непохожие на человеческое дыхание и совсем невозможные для Ольги Ивановны, для мамы. Часы-ходики в обычной своей спешке прозвонили три и неслись дальше, с хрустом, как разгрызаемые калёные подсолнушки, отщёлкивая бег маятника. Слух её как будто ничего больше не воспринимал. Она была уверена, что непрерывно бодрствует, что тело её оковано не потребностью сна, не бессилием, а сознательным нежеланием глядеть на мучение матери. Но то, что ей виделось в это время, было подобно коротким снам, обрываемым частыми пробуждениями. Она видела то отца, то неожиданно кого-нибудь из знакомых, то вдруг себя, но больше всего, даже почти непрестанно и будто сквозь других людей, как сквозь редкую листву, видела и ощущала мать.
Маленькая, шустрая, рано состарившаяся, Ольга Ивановна, легко приседая, бежала с узелком по улице, торопясь отнести заказчице платье. Или протискивалась через базарную толпу к возу, гружённому капустой, и, выбрав кочан, давила его в обхват, пробуя ядрёность, чтобы не прогадать лишнего пятака. Или копошилась у себя в углу над столом, выкраивая шитьё и потом тонкой кистью руки подталкивая материю под стрекочущую иглу машинки. Этим бегом, суетой, труженичеством безустальных рук неугомонная женщина сколько раз вытаскивала семью из ям, куда невзначай сталкивал её глава дома – Тихон Парабукин – неизбывной своей приверженностью к вину. Не он, конечно, а Ольга Ивановна была настоящим водителем дома, считая себя одну в ответе и перед детьми, и перед мужем, нуждавшимся в ней иной раз пуще малого дитяти. Она вырастила Аночку, она растила Павлика наперекор всем бедам, с упрямством, которое питалось исступлённой её идеей – освободить их от недоли, какую до дна испила сама. В воспитании Аночки ей помогла Извекова. Вера Никандровна положила начало Аночкиной грамоте, устроила девочку в гимназию, хлопотала за неё перед обществом пособия нуждающимся ученицам и вообще протягивала крепкую руку, лишь только являлась в этом необходимость, вплоть до того, что подарила швейную машинку, за которую Ольга Ивановна благословляла её, просыпаясь и засыпая. Но не сторонней добродетелью держалось существование семьи, а натянутыми до предела жилами матери. Парабукин не раз порывался поддержать труды жены – отыскивал службу, с ликованием приносил домой первое жалованье, но вскоре пускал по свету больше, чем заработал. Он тоже любил детей, особенно Аночку, но любовью виноватой, а Ольга Ивановна любила самозабвенно, ни на минуту не усомнившись, что любовь её восторжествует и даст плоды.
В сонной голове Аночки все это прошлое выражалось не мыслями, а перемежающимися видениями, и странно было, что уже все стало именно прошлым с того момента, как в круглых, выпяченных глазах матери она рассмотрела смерть. И она лежала на кровати, точно связанная, ощущая, как отекли руки и ноги, и за всем мельканием полуснов испуганно повторяла в уме, что уход матери будет не уменьшением семьи на одного человека, а концом семьи, концом дома.
Ей показалось, будто что-то переменилось в звуках комнаты. Ходики летели по-прежнему. Но, кроме их хруста, Аночка ничего не услышала. Она мгновенным движением повернула тело на локоть и похолодела от колючего притока крови к пальцам и коленям. Тяжёлый долгий хрип словно наводнил собой весь мир. Потом надолго стихло. Потом опять прорвался, распространился и угас новый хрип.
Значит, всё-таки – конец? Как это могло случиться, и неужели так бывает всегда? Ещё недавно, ещё вчера, зная от доктора, что опасность велика, Аночка верила, что мама не умрёт. Ещё сегодня поутру Ольге Ивановне вдруг стало лучше, и можно было убеждать себя, что кризис означает конец болезни, а не смерть. Ведь вот прошла же первая болезнь – устрашающий всех сыпной тиф, когда Ольга Ивановна была так слаба