и так легка, что Аночка переносила её на руках, словно ребёнка. И Ольга Ивановна начала поправляться, вставать и даже опять взялась было за иголку. Почему же теперь несчастная история с каким-то отёком лёгкого должна кончиться смертью? Нет, это просто кризис, конец кризиса, его вершина. Ольга Ивановна перешагнёт через вершину, вздохнёт поглубже, вздохнёт и…
Почему она не вздыхает? Нет, вот, вот опять! Опять этот хрип, ещё ужаснее, ещё неестественнее. Неужели возможно такое клокотание, такой рёв в человеческой груди, в узенькой, жалкой маминой груди? И вот молчание. Нет. Вот ещё. Нет, послышалось. Неужели все? Неужели это был последний вздох? Нет, не может быть! Если бы Аночка знала, что это – последний, она слушала бы совсем по-другому, совсем по- другому…
Но почему хрипа нет? Сейчас будет. Может, будет уже последний, потому что очень давно не было, очень долго стоит тишина, и комнаты ждут. Вот. Вот начался, начался. Но начался совсем неожиданно, совсем иначе, какими-то короткими толчками. Что это?
– Что это? – спросила Аночка дрожащим голосом и в тот же миг, как будто очнувшись, поняла, что вместо хрипа мамы вдруг вырвались через отворённую дверь все более учащающиеся и растущие, живые, отчаянные всхлипы. Это рыдал отец, чем-то глухо пристукивая о железную кровать.
– Что это? – вскрикнула Аночка.
Она хотела подняться, но её держала тяжесть, какой никогда прежде не бывало в её свободном и послушном теле. Она полежала неподвижно.
Из комнаты быстро вышел взъерошенный Павлик, пододвинул стул к ходикам, забрался на него и остановил маятник.
– Зачем? – спросила Аночка и села на постели.
Но Павлик не ответил, и она только увидела его позолоченные, тронутые жаром и как будто осуждающие глаза: наверно, у него не хватило слов ей объяснить, что часы останавливают, когда в доме умирает человек, – он вычитал это в одной удивительной книге.
Уже рассвело, но предметы казались ещё слитными, когда Аночка боязливо вошла в комнату матери. Отец – высокий, исхудалый, в короткой не по росту толстовке чёрного сатина – стоял у кровати, согнувшись глаголем, положив локти и голову на железный прут изножья. Вздрагивая, голова его билась об руки.
Мать была новой, – Аночка не узнала её и со страхом отвернулась. Ища опоры, она подвинулась к стене, почти в угол комнаты, и, чувствуя, что сейчас заплачет, поднимая к глазам руки, задела настенную полку и свалила на пол пустую вазочку из папье-маше – единственное украшение дома, раскрашенное маркими цветами.
Точно от этого звука, похожего на щелчок по картонке, отец распрямился, судорожно захватил в кулак простыню и сорвал её с мёртвой. Рухнув на колени, он начал со стонами, громко и часто целовать тоненькие ноги Ольги Ивановны.
Аночка подняла безделушку с пола, поставила аккуратно на место и вдруг выбежала из комнаты, бросилась к себе на постель и тяжело уткнула лицо в подушку.
Два дня затем протекли в странном перемещении лиц, – появлялись, исчезали и опять являлись соседи и знакомые с советами, утешениями. Ольга Ивановна раньше никого не стесняла, а теперь, когда её уложили на стол, заняла очень много места, и квартирка сделалась ещё меньше. Аночка говорила со всеми, кто приходил, а потом забывала, кто был, и спрашивала – почему не зашёл тот, с кем она только что разговаривала.
Забегал чаще других Мефодий Силыч – побратан и собутыльник Парабукина. Он считал долгом поддерживать упавший дух вдовца, для чего оба удалялись в сени или на задворки, под старую, отцветающую акацию, и там наспех опоражнивали посуду, которую приносил в кармане утешитель.
Был Цветухин. Он положил в ноги Ольги Ивановны букет сирени. Цветы мгновенно залили квартиру удушающим ароматом, и этот аромат внёс с собою безысходно-томительное ощущение покойника в доме. Егор Павлович заставил Аночку прогуляться с ним по улицам. Она согласилась, но, выйдя за ворота и вслушавшись в его отвлекающие речи, запротивилась, будто в раскаянии, и кинулась назад.
Была Вера Никандровна. Она принесла вышитый гладью шёлковый платок – им повязали голову покойницы, накрыв краями с бахромой руки. Ольга Ивановна стала так белоснежна в сияющей нарядной этой раме, что Аночка не выдержала и, как ребёнок, который прячется от какой-нибудь неожиданности, присела, крепко уткнулась лицом в колени Беры Никандровны, и та долго, убаюкивающе поглаживала её стриженый затылок.
Павлик больше всех проявил деятельности. Прыткие ноги его как нельзя лучше помогали в эти часы печальных хлопот. Он разузнал нужные адреса, водил отца к гробовщику, ездил на кладбище. Он видел, как упрочилось значение его в доме, и гордость его особенно возросла после того, как он побывал у Мешковых, намереваясь поделиться горем с Витей. Больная Елизавета Меркурьевна страшно разволновалась, вздумала даже пойти проститься с Ольгой Ивановной, но её уговорили не вставать. Она подробно расспрашивала, как умирала Ольга Ивановна, и потребовала от Павлика, чтобы он немедленно бежал домой – узнать, не нужны ли деньги.
Состоялся семейный совет, в котором Павлик участвовал наравне с отцом и сестрой. Парабукин заявил, что подачек от Мешковых ему не нужно.
– Довольно покойница при жизни настрадалась от Меркула. Ты забыла, как он вас, маленьких, на мороз выгнал? Получим пособие на похороны – перебьёмся. Возьми пока у Извековой.
– Вера Никандровна дала, но едва ли нам хватит, – сказала Аночка.
– Ну, попроси у своего актёра. Не откажет. Ведь – взаймы, – сказал отец.
Аночка стала сумрачной и не ответила. Он грузно опустился на пустую кровать Ольги Ивановны, глаза его слезились, и уже какой раз за это время он начал всхлипывать. Глядя в землю, Аночка вымолвила горько:
– От водочки, отец…
– Ну ладно, от водочки, – покорно вздохнул он. – Ну, а неужто все от водочки? Неужто так ничего во мне не осталось, кроме что от водочки? Осуждаешь меня. Хоть и умна, а не приметлива. Давно уж и водочки нет. Все вроде смеси горючей из-под грузовика.
Павлик перебил отца: