– Попробуем, – усмехнулся товарищ.
Он аккуратно спрятал кисет и брошюрку в бездонный карман галифе и качнул головой на дверь.
Пастухов вышел за ним на платформу.
Из степи сильно дуло, надо было держать шляпу. Нагнувшись, Пастухов шагал, отставая от бойко перебиравшего ногами товарища и глядя на его странные штаны, пузырившиеся от ветра. Видно, он был добрый малый, этот немногоречивый человек, раз его табачок запросто раскуривали подчинённые. Пастухов думал, что хорошо бы походя рассказать товарищу что-нибудь весёленькое, – нет ничего вернее смеха, когда надо расположить к себе начальство, – но удивительно притупились в дороге мысли, и было даже неловко, что читателю брошюрок, повстречавшему, наверно, в кои-то веки, живого да ещё петербургского литератора, так и не услышать от него ни одного занятного слова.
Далеко на запасном пути стоял поезд, вперемежку из товарных вагонов и платформ с пулемётами и обозом. Часовые подрёмывали на зарядных ящиках, дневальные выметали вагоны с конями, и жирно, свежо пахло навозом.
Сказав, чтобы Пастухов подождал, товарищ взобрался в закопчённый вагон-микст.
Пастухов глядел в поле. Лежало оно без конца, без края кое-где в зеленях, кое-где в чёрных взмётах спокойных, ровных борозд, а больше – диким простором сонной степи, ещё не очнувшейся после стужи. Ветер гнал с востока полынную горечь запревшего на солнце прошлогоднего былья да холодок сырых далёких оврагов. С бульканьем забирался в поднебесье и потом глухим камнем низвергал себя восхищённый жаворонок. Неподвижность покоилась в небе, неподвижность – на земле. Только чёрная погнившая скирда шевелилась, нет-нет посылая по ветру вырванный клок соломы.
Медленно со дна памяти всплыли стихи поэта, которого Пастухов считал последним русским гением девятнадцатого века, и со вздохом он выговорил вслух, упирая взор в еле видимый горизонт:
Он обернулся на голоса. В распахнутой двери товарного вагона пели красноармейцы. Одни стояли обнявшись, другие свесили босые ноги наружу и толкали ими в спину товарища, который, присев на шпалу, чистил песком котелок.
«Това-ри-щи его трудов», – заводили низкие голоса и набирали силы, раскачивались, переливались со ступени на ступень, пока серебряный голосок не вспрыгивал выше их всех, на самую верхушку лесенки: «беспе-ечно спали близ дубы-равы!» И опять низкие начинали раскачиваться и забираться вверх, и опять переливчатое серебро запускалось на недосягаемую для них высоту: «беспе-ечно…» И вместе с этим пронзительным «е-е» босые ноги красноармейцев так дружно толкнули того, который присел на шпале, что он покатился с песчаного настила полотна, и котелок, звеня и обгоняя его, запрыгал под откос. И все захохотали, бросив петь, и вдруг лихо повыскакивали из вагона, весёлые, молодые, в неподпоясанных, заходивших на ветру пузырями исподних рубахах.
«Бес-пе-ечно» – лилось в ушах Пастухова, и он поддакивал этому озорному, тонкому «е-е» и почему-то думал, что – да, вот именно – беспечно, беспечно, как песня жаворонка, и в этом, наверно, все дело. Внезапно и совершенно нелепо, как ему показалось, вспомнил он профессора Шляпкина, которого когда-то слушал в университете. Профессор был из крепостных, своим трудом добился прочного положения и даже скопил копеечку. Пустив корни, он поставил у себя на даче, в Финляндии, крошечный бюстик Александра II и укрепил под ним надпись: «Царю-освободителю – благодарный Шляпкин». Вот чем надо бы позабавить товарища – пришло на ум Пастухову, и он рассмеялся, и уже когда хохотал, все любуясь развесёлыми солдатами, приметил коротенького круглого татарина, проходившего мимо, закутанного в стёганые толстые одёжки, страшно похожего на профессора Шляпкина, и тотчас поправил себя, вспомнив, что надпись на бюстике была другой: «Царю-освободителю – от освобождённого». Но, все ещё смеясь, решил, что «благодарный Шляпкин» – веселее.
В этот миг его окликнули. Из тамбура вагона-микст легонько кивал ярколицый, рыжеусый командир, без пояса, с маузером на узеньком ремне через плечо.
– Это вы везёте семью в Балашов?
– Да. Я прошу погрузить нас с эшелоном. Будьте добры.
– Зачем же мне брать на совесть этакое дело? Там – война.
– Теперь везде война, – сказал Пастухов.
– Ну, какая тут война? Тут просто беспорядок, – снисходительно ответил командир. – Нет уж, извините. Как-нибудь без меня.
– Значит – нельзя?
– Нельзя.
– Тогда – до свиданья, – сказал Пастухов, по виду обиженно, однако со странным облегчением.
Почти весело он возвращался на вокзал. Нелепая фраза не выходила из головы: «благодарный Шляпкин…»
С лукавой улыбкой он остановился перед скамьёй. Все трое глядели на него тревожно и молча.
– Папа, – сказал мальчик, робко подвигаясь к нему, – тебя не застрелят?
Ольга Адамовна быстро уткнула лицо в ладони, и кудряшки её затряслись.
– Зачем? – отозвался Александр Владимирович серьёзно и немного растерянно. – Стреляют зайцев. Медведей. Куропаток стреляют.
– А на войне?
– Ну, то – на войне. Какая же здесь война? Здесь просто беспорядок…
Он взглянул на жену. Она сидела очень прямая и красивая от испуга. Глаза её были мокры. Он опустился рядом, на чемодан, потеребил её мягкие пальцы, сказал тихо:
– Мы, Ася, должны ехать в Саратов.
И поглядел вверх, за окно – тоскливое и пыльное.