красные, воспаленные глаза человека, много часов скакавшего навстречу ветру.
Вейде, скорее всего, послал бы непрошеного гостя к черту — так устал за день, — но в воинском деле генерал толк знал и с первого взгляда определил, что офицер проскакал добрых три сотни верст, не слезая с седла, а три сотни верст ради удовольствия не скачут.
— Слушаю, — сказал генерал.
Из-за отворота плаща офицер вытащил большой серый конверт и протянул его Вейде. Генерал, не вставая с кресла, взял письмо. Прищурился на печати. На алом сургуче он узнал царский вензель.
В пляшущем свете камина командующий прочел: «26 сентября сего 1717 года из Москвы в Копенгаген выехал наследник, царевич Алексей…»
В письме сообщалось, что два месяца сведений о высокой персоне не имеется. Офицерам корпуса указывалось отыскать след путешествующей особы и следовать за ней тайно.
«Тайно!»
Вейде дважды перечитал письмо. Сжал челюсти. На скулах проступили тугие желваки. Старый рубленый шрам от виска к щеке — память об Азове — налился кровью. Письмо обескуражило и испугало командующего.
Генерал вытянулся в кресле, глядя в огонь.
Вейде был не из робких. Участвовал во взятии крепостей, считавшихся неприступными, и не хоронился за чужие спины, но в раздоры царской семьи не входил никогда и трезвым немецким умом полагал: не приведи господь иметь такую честь. На крепостной стене пуля, может, и пролетит мимо, пощадит шрапнель, а во дворцовых интригах голову сложишь всенепременно. Случаев к тому было множество. У русского царя был Преображенский приказ с застенками глубокими, обитыми железом, от упоминания о которых мороз драл по коже, были и заплечных дел мастера, что с третьего удара перешибали кнутом человеку хребет.
Тайно!
Когда отдается такой приказ относительно лиц царствующего дома, то подумать надо крепко. Лица царствующие слежки за собой не любят, а тех, кто ведет ее, помнят долго.
«Нет, — подумал генерал, — калач сей сух и губы обдерет. Эх, лучше бы не получать такого письма», — пожалел он. Но вот оно, в руках. Хрустит ломкая бумага, и сургуч сыплется на зеленые полы мундира.
Соображая, как лучше поступить, Вейде вертел письмо в руках. Многотрудный опыт подсказывал: дело с царским наследником неладно. На мгновение командующий увидел темное лицо Петра с пронзительными глазами, глядящими сквозь человека; бледный лик царского наследника с жидкими волосенками, спадающими с угловатого, вдавленного в плечи затылка. Подумал: «Знать бы, чем обернется участие в этом розыске завтра и через годы».
Подскочил денщик. Рожа рябая, глаза быстрые. Генерал отдал конверт, снял плохо гнущимися пальцами с цепи на толстом животе ключ и внимательно проследил, как денщик уложил письмо в походный железный ящик. Вновь тщательно прицепил ключ к цепи и, кряхтя, стал натягивать ботфорты. Морщился. Ботфорты ссохлись у огня и на ноги не лезли.
Генерал поднялся с кресла. Он был двумя головами выше и денщика, и царева посланца. У офицера из Амстердама даже лицо вытянулось. Но Вейде и без того знал, какое впечатление производит его могучая фигура.
— Мне приказано, — отрапортовал офицер, — участвовать в вашем предприятии.
— Как звать? — спросил генерал.
— Капитан Александр Румянцев, — бойко ответил офицер.
«Дорога от Москвы трудна, — думал генерал, — но навряд ли царевича забили воры дубинами в литовских лесах или польских пущах. Царевич не глуп, один не поедет, да и за золото царское коней ему дают не мореных. А бродяга, что ж? Бродяга зимой в лесу голоден, и конь у него хром».
Генерал отвернулся от окна:
— Путь из Москвы в Копенгаген непременно лежит через Митаву, а потом уж через Мекленбургию и далее. Немало харчевен, почтовых станций и постоялых дворов по пути, но начинать, я думаю, все же надо с Митавы. Город сей стоит на большой дороге, и народ там торговый, воровской и дерзкий.
Генерал замолчал, глянул на денщика. Тот без слов, приседая от усердия, вылетел пулей в дверь. В окно видно было, как пробежал он через дорогу, прикрываясь от дождя драной рогожей.
— Людей, — сказал Вейде офицеру, — я дам для розыска надежных. И таких, что молчать умеют.
Вошли два крепколицых усача. Встали истуканами у входа.
Генерал глухо кашлянул и, как крепкие дубовые колоды, непреклонно сжал губы…
Не прошло и получаса, из Ростока вышел на рысях небольшой конный отряд. Видно было, что люди поспешают.
На разъезде, где дорога разбегалась на три стороны, всадники остановились. Ехавший первым капитан Румянцев осадил лошадь. Норовистый, мышастой масти жеребец поднялся было на дыбы, сиганул в сторону. Но офицер засмеялся, стеганул жеребца между ушей, прижал сильно поводья. Жеребец присмирел. Отвернувшись от ветра, капитан сказал несколько слов.
Отряд распался. Трое поскакали на юг, по узкой дороге, уходящей вдаль среди дуплистых старых ветел, другие направили коней на запад, к темневшему невдалеке взгорку, а Александр Румянцев повернул жеребца на восток. Туда, где за чужими границами лежала русская земля. Жеребец пошел боком, заплясал по грязи, забил копытом.
— И-эх! — дико, по-степному гикнул Румянцев, вытянул жеребца плетью, толкнул вперед.
Тот пошел, широко выбрасывая ноги.
В те же дни получил письмо из Амстердама русский резидент в Вене — Авраам Павлович Веселовский. Царский гонец проскакал пол-Европы и торопился так, что сломал карету, запалил двух лошадей, но поспел в указанное время.
Ни о письме к генералу Вейде, ни о письме в Вену Петр Андреевич Толстой не знал, но к нему это имело самое прямое отношение.
В столицу Германской империи гонец прибыл ранним утром, едва открыли крепостные ворота. Карета, грохоча, прокатила по узким, путаным улочкам и стала возле темного, спящего дома. Фасад его венчался пышной каменной кладкой по последнему штилю барокко. В оконцах не было ни огонька.
«Спят, — подумал гонец, — а мы разбудим, а мы поднимем, а мы плясать заставим». Выпрыгнул на мостовую. Весело, несмотря на дальнюю дорогу, под усами его сверкнула подкова белоснежных молодых зубов.
На властный, требовательный стук гонца в дверь ответили испуганным шепотом. Зашикали: рано-де, и хорошие люди приходят, когда хозяева их ждут. Но офицер ударил в резную, обитую медными гвоздями дверь кованой шпорой. В тишине узкой улицы лязгнул засов, и дверь отворилась. Гонца впустили в дом.
В темном вестибюле толпилась многочисленная дворня. Авраам Веселовский представлял российского царя при чопорном, кичливом дворе германского цесаря широко и богато.
Гонец потребовал хозяина.
— Что ты, батюшка, — зашамкал старый слуга, — почивать изволят.
Бороденка у слуги тряслась, слезливые глаза помаргивали. За плечами у него стали два крепеньких молодца. Такие возьмут незваного гостя под руки и вмиг вышибут вон. Но гонец так глянул, что старик, охая, засеменил в темные покои.
Молодцы отступили.
Внесли свечи. Свет их вывел из темноты высокие зеркала у стен, пышные золоченые диваны, какие- то диковинные растения с яркими, спускающимися до полу цветами. Но гонец глазами по сторонам не шарил, лицо его было строго. Втянул только носом сладкий запах, стоящий в зале, но подивился ли ему или нет — видно не было.
Пламя свечей подхватило сквозняком, взметнуло вверх.
Вышел Веселовский — мятый, сонный, с брюзгливо сложенными губами. На своей беспокойной службе привык он ко всячине, не удивлялся и тому, чем бы иной и поражен был. Хрипло откашлялся, встал