2
Подсознательно Франца Штефи, старшего брата Артура, тревожила мысль, что он, одаренный, талантливый художник, посвятил свое творчество изображению сусальных и самоуверенных героев, которые ни в чем не сомневаются и никогда не страдают. Многообразие их человеческих чувств заключается лишь в том, что одни умеют стрелять, другие рожать, третьи умирать смертью белокурых бестий.
Раньше Франц писал пейзажи, прозрачные и тонкие, какие умеют рисовать китайцы. Он был так поглощен своей живописью, что почти не обратил внимания на приход к власти нацистов. Но однажды утром в дом постучался посыльный из комиссариата и вручил живописцу извещение явиться к культурфюреру. Франц сидел перед картиной и заканчивал отделку.
– Прошу подождать, – холодно сказал он вошедшему.
– Вы, очевидно, плохо поняли меня, – возразил посыльный, одетый в светло-коричневую форму, какую носили штурмовики. – Я вручил вам не уведомление, а приказ. Приказ, как всегда, должен выполняться немедленно.
– Но у меня засохнет лак!
Штурмовик подошел к картине, взял из ведерка кисть потолще и перечеркнул пейзаж крест- накрест.
– Больше пейзажи нам не понадобятся, – деланно зевнув, проговорил он и рявкнул: – А ну, встать!
Штурмовик привел Франца к культурфюреру Герману Лютцу. У Штефи сразу пропало желание жаловаться на посыльного, испортившего картину.
– Вам совсем не к лицу малевать разные безделки, – сказал Лютц.
– Но это пейзажи моей родины! – воскликнул Франц.
– Чепуха! Отныне вы будете выполнять наш заказ. Вы должны выразить величие нашего времени, дух немца – труженика и бойца.
– Я не умею… – развел руками Франц.
– Учитесь. Помните в «Эдде»:
– Я не читал «Эдду».
– Будете читать, – как бы успокоив, проговорил культурфюрер Лютц. – Наступил век очищения от скверны. Это жестокий век, милейший, и его надо воспеть.
– А если… если… – замямлил Франц и, собравшись с духом, выпалил: – Если я откажусь?
– Да мы просто пошлем вас в трудовой лагерь. Там с лопатой в руках вы станете познавать внутренний мир созидателя. Я – Герман Лютц – отныне буду вашим наставником. Все заказы вам будут приходить только через меня.
Так Франца Штефи зачислили в солдаты нацистского художественного фронта.
«Плохо, когда искусство подчиняется административным канонам, – размышлял Штефи. – Политический энтузиазм губит художника, превращает его в поденщика. Выжмут, как губку, а потом предложат: хотите хорошо жить, защищайте свастику; хотите писать, как Либерман, Балушек, Целле,[43] будете маршировать по плацу концлагеря. Сам-то он достаточно умен, чтобы понять разницу между собой и Рафаэлем, даже между вчерашним и сегодняшим Францем Штефи. Но выхода нет. Нет выхода! Вот и торгуешь собой, идешь на шулерские сделки с искусством, спекулируешь, в сущности, голым нарядом короля, выдаешь все эти поделки за великое искусство «новой Германии».
…Франц сидел в саду перед мольбертом. Он писал «Сражение под Смоленском» для Дома инвалидов в Мюнхене. Еще недавно он получал заказы через Лютца. Теперь другой культурфюрер ведал заказами, а Герман Лютц стал большим человеком на «Байерише моторенверке» – арбайтсфюрером. Рядом на стульчике лежали кисти и краски. Он до них не дотрагивался сегодня, он думал.
Он все более склонялся к мысли, что виной его личной трагедии является общество, в котором царит самообман.
«Да. Самообман, – удовлетворенно повторил он про себя. – Самообман – двигатель современного общества. К тому же это общество построено на зависти. Таким, как он, Франц Штефи, завидуют. Люди творческого труда, в сущности, слабые люди, им нужна слава. Они презирают толпу, но и чувствуют свою зависимость от нее. Люди вообще не понимают друг друга. Люди эгоистичны. И еще, как нам твердят теперь, в каждом человеке таится зверь. Вот и взращивают в молодых поколениях немцев этого зверя, и лелеют его, и подогревают в них человеконенавистничество, и никакое искусство не может с этим бороться. Боже мой, до чего он додумался? Господи…»
– Франц, тебе принесли почту!
Штефи вздрогнул, схватился за кисть, пододвинул мольберт:
– Что там?
– Посмотри сам, не граф! – У Клары неприятный, низкий, словно пропитой голос.
– Я же работаю!
– Ах да! Ты пишешь портрет кайзера…
– Не остри! Кайзер был намного умнее тебя.
– И глупее тебя, конечно.
– Клара, принеси почту!
– Ах, почту! Письмо с приглашением посетить тайную полицию?
– Идиотка! Какое ты имеешь представление о тайной полиции?…
Эту перепалку слышали Павел и Нина, голоса супругов ворвались в открытую форточку. Франц с Кларой еще не знали, что в обычно пустовавшем флигеле поселились приезжие.
Франц мало был похож на Артура. Рано разжиревший, вислозадый, с рыхлым угреватым лицом. Белесые глаза его обрамляли жесткие и прямые ресницы. Говорил он фальцетом – возможно, оттого, что его раздражала жена.
– В конце концов, ты принесешь мне почту?! – взвизгнул он, вскакивая с парусинового стульчика.
– Ладно, уймись, сейчас принесу, – сказала Клара и, довольная тем, что вывела мужа из себя, удалилась в дом.
Павел решил воспользоваться моментом, чтобы познакомиться с Францем и передать ему письмо Артура. Он подошел сзади, некоторое время молча рассматривал картину. За неимением натуры художник пользовался фотографиями из журналов – они лежали на стуле в картонной папке.
– Прекрасно! – негромко, но с чувством произнес Павел.
Франц испуганно обернулся, отчего едва не свалился с хрупкого стульчика.
– Кто вы? Что вам надо?
– О, не пугайтесь, господин Штефи! Я друг вашего брата. Меня зовут Пауль Виц. Мы с женой приехали сегодня утром, и ваша матушка поселила нас вот здесь, во флигеле…
Штефи вскинул заплывшие мутно-зеленые глаза на Пауля.
– Я привез вам письмо от Артура.
– Мой брат как был идиотом, таким и остался.