приходится по утрам… а запах какой! Ну, так я пошел, спасибо вам, дядя Гашпар. Вы еще полежите, скоро и Аннуш придет.
— Аннуш? вскинул голову Репейка и вдруг решил, что должен проводить Лайоша, чтобы потом проводить Аннуш в дом. Не увидев, однако, Анны, он был разочарован. Странно. Человек говорит о чем-то, чего — нет. Собака всегда говорит только то, что — есть. Репейка еще постоял немного, приподнявшись на задние лапы и передними упершись в забор, когда же шаги Лайоша затихли, побежал в дом; его старый хозяин опять задремал.
Мастер Ихарош погрузился в странный неглубокий сон, чувствуя при этом и сквозь дрему бесконечную слабость. Ноги онемели, скрещенные на груди руки стали тяжелыми, словно камень. Он понимал, что не спит и что надо бы снять руки с груди, но почему-то не делал этого.
Хорошо, что пришла Аннуш, и сразу все наладилось. Он позавтракал в постели, что весьма не понравилось щенку, который любил сидеть возле человека, когда тот ел. К сожалению, Аннуш одновременно дала завтрак и Репейке, так что ему приходилось спешить, хотя и во время еды он дважды забегал в комнату, чтобы понаблюдать за хозяйским завтраком. Это наблюдение — по мнению Анны, попрошайничество — не обходилось без кусочка-другого в награду, поэтому Репейка не обращал внимания на дурное настроение Анны.
— Ах ты, несыть, ведь получил уже свой завтрак!.. От Лайоша дух шел, словно из корчмы…
Ага, сообразил старый мастер, вот оно что! — но промолчал.
— …не хочу я, чтобы он привадился к палинке. А вы, отец, его спаиваете.
Это было несправедливо, ведь угощать совсем не то, что «спаивать». Лайош никогда не бывал пьян, а эти несколько капель укрепляющего напитка могли быть ему только на пользу. Но Аннуш, похоже, встала нынче с левой ноги.
Старый мастер расстроился.
— Что ж, мне и не угостить его? И тебя угощу. Вон там она, на шкафу.
— Да у меня нутро от нее вывернет.
— Тогда не пей. Помню, бывало ты говорила: нравится…
— Давно это было…
— Помнится, девушкой ты и мне каждое утро подносила.
— Это другое дело…
Старый мастер вдруг устал и ничего больше не стал говорить. Анна же шумно приступила к уборке, хотя обычно управлялась тихо.
— Можно окно-то открыть?
— Открой. — И старый Ихарош отвернулся к стене, показывая, что хочет еще поспать, а может, давая понять, что обижен. Тишина скоро обезоружила Аннуш, утренний дурной стих сошел с нее. Больше не гремел совок, не стучал черенок метелки, и она ни с того ни с сего почувствовала себя очень несчастной. Аннуш даже всплакнула по этому поводу, а поплакав, уже не в таком мрачном свете вспомнила запах палинки, шедший от Лайоша. Над затухающей досадой тотчас возникло облачко тревоги.
А ведь я его обидела, подумала она, обидела этого бедного, больного старика… Теперь она все старалась зайти так, чтобы увидеть его лицо — правда ли, что спит он? Глаза у Гашпара Ихароша были закрыты, но…
Анна вышла, чтобы хоть Репейке сказать что-нибудь, однако щенок от уборки сбежал в сад и как раз сейчас решил убедиться, на месте ли вчерашняя кость. Кость была на месте, да только горю Анны это помочь не могло. Она выставила к порожку кресло и набросила на него легкое одеяло, немного смягчив тем угрызения совести, но молчание отца было ей все мучительнее.
Какая же я неблагодарная, глупая гусыня, подумала Анна и даже порадовалась, что никто ей не возразил. Она вошла в комнату и, наконец, решилась:
— Кончила я, отец, что на обед-то принести?
Старик повернулся и посмотрел на нее долгим взглядом, от которого ей захотелось вдруг сжаться в комок.
— Отец, родной… — Аннуш присела на край постели и положила ладонь на его руку. — Ну, ударьте меня!
— Немного мясного супу я съел бы… да свари побольше, чтобы и Лайошу осталось на вечер.
Аннуш опустила голову, и они долго сидели так, даже не заметили, когда вернулся Репейка. Да и хорошо, что не заметили, потому, что морда и вся голова Репейки была в земле после усердной работы — зато глаза удовлетворенно блестели:
— Я зарыл кость поглубже… правда, никто там не ходит, но как знать…
Солнце поднялось уже высоко, просунув между занавесками свои сверкающие часовые стрелки, и стали видны летучие пылинки, которые выплывают из неизвестности и в неизвестность уплывают, как и вспыхивающее на миг и тут же исчезающее нечто, которое люди именуют жизнью.
Гашпар Ихарош лежал необычно долго, пока желание встать не пересилило зова кровати, но, встав, почувствовал себя лучше: лежа в постели, человек больше принадлежит ночи, снам и вчерашнему дню, сам же полон болезненной неуверенности.
Голова теперь не кружилась. Ихарош подогрел воды, побрился и долго мылся и чистился: ведь если завтра выедут спозаранок, на все это не хватит времени. Особенно долго длилось бритье, рука уже не была такой твердой, как прежде, и многодневная щетина, словно поле, поросшее жесткой колючкой, бритве не поддавалась, так что пришлось несколько раз затачивать лезвие, пока морщинистое лицо не стало гладким, как оструганная липа.
— Вот так, — сказал старый мастер и заботливо вытер бритву, купленную — позвольте, когда ж это? — в тысяча девятьсот тринадцатом году на весенней ярмарке.
А какая погода была сумасбродная в то утро! — вспомнилось ему. — Абрикосовые деревья стояли уже в цвету, а снег доходил до щиколоток. Да, послужила мне бритва, что верно, то верно… босняк, торговавший скобяным товаром, клялся, что настоящая шведская, и через тридцать лет брить будет, тогда, мол, вспомню его… Прав оказался босняк тот: бритве без малого уж сорок…
Гашпар Ихарош вложил инструмент в футляр из беличьей кожи — давно ведь известно, что только в беличьей шкурке лезвие остается сухим — и, покончив с делами, сел рядом с Репейкой в выставленное на порог кресло.
— Избаловала меня дочка, рассиживаюсь тут, словно епископ.
Он подумал, что надо бы записать дела на завтра.
— Голова-то совсем дурная стала, еще позабуду что-нибудь. — Но идти в дом за карандашом и бумагой не хотелось. Хорошо было сидеть на припеке, смотреть на холмы за садом, на колеблющийся над жнивьем воздух, бесшумное скольжение вздувшихся парусом, разлохмаченных снизу туч, на подрагивающие, серебристые с изнанки листья тополя, на плотный соломенный навес пчельника, покрытый мхом, таким зеленым и свежим, словно выглянувшие из-под снега озимые.
В общем день был сонный и тихий: старый Ихарош задремал, когда же очнулся, о карандаше и бумаге не вспомнил, позабыл обо всем. Он не ждал уже завтрашнего дня, да и вся поездка стала как-то не к спеху. И чего пристал к нему этот доктор? Может и не окажется нигде вишневого чубука, а тогда зачем ехать? Лекарство доктор и сам привезет…
Посердившись, мастер опять уснул.
Репейка лежал рядом с ним на подстилке, но ни играть, ни двигаться ему не хотелось. Присутствие старого хозяина сейчас не радовало, его друг-человек словно удалился в свое одиночество. Нельзя, да и невозможно его беспокоить…
Настал полдень. По рукам старого мастера пробегали иногда мухи, но он не просыпался. За крутой линией тени ослепительно сияло солнце, но в доме, во дворе, в саду выжидательно затаилась тишина.
И когда явилась Анна с обедом в сумке, Репейка встал, но не бросился ей навстречу.
Нет.
Гашпар Ихарош открыл глаза только тогда, когда дочь уже стояла перед ним.
— Это ты?…
— Задремали, отец? Вот и правильно… малым да старым положено много спать.