— У вяза свернули.
— Верно.
— Спасибо вам за все. — Мальчик протянул старику руку. Матула весело хлопнул его по ладони.
— Не за что. Завтра я не приду к тебе, у тебя будут другие дела. А послезавтра на зорьке зайду.
И наш Плотовщик, уверенно зашагал по тропке, а когда у вяза оглянулся, старика уже и след простыл.
Вокруг жужжал луг, убаюкивая его музыкой кузнечиков, жужжанием пчел, далеким птичьим щебетом, и все это создавало непостижимое чувство подлинной уединенности, которое невозможно было ни уловить, ни выразить словами.
Почти машинально брел Дюла к дому, и серая цапля сопровождала его в воздухе как старая знакомая.
«Только не пойму, — размышлял мальчик, — какие у меня завтра будут дела».
— Раненько пришел ты, сынок, — погладила его по голове тетя Нанчи. — Ну, хорошо было? Ловили вы рыбу?
— Хорошо было, и рыбу ловили. — Дюла снял со спины рюкзак. — А вот… дядя Матула сказал, есть какое-то масло…
— Какое такое масло?
— Которое помогает, когда обгоришь на солнце. Старушка прищурила глаза.
— Сними-ка рубашку! Господи! — всплеснула она руками. — Хвороба возьми этого старого бродягу. Не мог он разве тебя предупредить?
— Он ушел, тетя Нанчи, и я снял рубашку…
— Да ты и сам мог бы сообразить. Несу, несу, настоящее цветочное масло.
Дюла решил, что спина и поясница горят у него так нещадно потому, что кухонная плита раскалена, и направился к двери.
— Ты куда? — спросила его тетя Нанчи, вернувшаяся с бутылочкой.
— От плиты так и пышет жаром…
— Бедняжечка! Ее и не топили. Ну-ка, подставляй свою спину.
— Ой! — подскочил Плотовщик. — Поосторожней, тетя Нанчи!
— Что с тобой? Я едва притронулась к твоему плечу. Прыгал бы, когда снял рубашку. Берегись, Матула, старый осел, сведу я с тобой счеты.
— Говорю вам, дядя Матула уходил. Хватит, тетя Нанчи!
— Поверь мне, это чудодейственное средство. Через час боль утихнет.
К сожалению, ее пророчество не сбылось. Через час наш Плотовщик чувствовал себя так, словно после кораблекрушения попал в руки к людоедам, которые поджарили его, готовясь съесть. Дюла сидел как истукан в огромном кресле, которое тетя Нанчи прикрыла старой простыней.
— Простыню можешь пачкать маслом. Жжет еще? Скоро пройдет. Что тебе дать поесть?
Плотовщик только махнул рукой, отказавшись от еды, но потом сообщил, что в лесу они ели такую уху… Свое признание он завершил красноречивым жестом, означавшим, что подобной ухой лакомятся лишь боги на Олимпе, да и то в воскресные и праздничные дни.
— А мою уху ты пробовал? — спросила старушка, полная горького презрения к кулинарным способностям Матулы, и бросила сердитый взгляд на пылавшие огнем и блестящие от масла плечи Дюлы. — Пробовал?
— Нет. Не пробовал, тетя Нанчи, — струсил зажаренный мальчик и дал себе слово, что в оставшиеся ему дни (возможно, он не доживет и до утра) он не станет хвалить старушке даже кулинарное искусство родной матери. — Думаю, ваша уха ни с чем не сравнима. Мама Пири так говорила.
Надо признаться, наш Плотовщик решил выбраться из тонкой трясины ухи на хрупких плечах мамы Пири, и хотя с благими намерениями, но бесцеремонно врал. На самом же деле мама Пири сказала: «Хорошо готовит Нанчи, этого нельзя отрицать, но кладет слишком много жира и пряностей. Если какое- нибудь блюдо должно быть кисловатым, то у нее оно такое кислое, что коза бы заблеяла, отведав его; а если другое блюдо должно быть сладким, то оно уж такое сладкое, что от него склеивается рот. Ну, а уха у Нанчи… недурна, что правда, то правда, но от нее так горит во рту, словно ты огня наглотался. Недаром же в поваренной книге тети Рези ясно написано: «Надо класть в уху сладкий калочайский перец».
Вот что сказала мама Пири, но тетя Нанчи, которой неведомо было коварство Плотовщика, успокоилась. Она обошла вокруг мальчика, восседавшего на огненном троне.
— Почитай немного. К завтрашнему дню забудешь обо всех невзгодах. — И с этим она ушла.
Но Дюла продолжал страдать.
Масло, конечно, чуть-чуть помогло, но помимо жжения он испытывал легкий озноб, предвестник жара. Наш юный друг одновременно дрожал мелкой дрожью и горел огнем, и такое неприятное состояние очень его угнетало. Он не решался пошевельнуться, так как ему казалось, что его кожа может расползтись на мелкие лоскутки, и настолько боялся малейшего прикосновения к ней, что, услышав жужжание мухи, привлеченной приятным запахом масла, готов был завопить от ужаса.
Но потом, словно ему прискучило думать о своей пылающей ко же, он стал перебирать события этого дня и в отдельные минуты, будто расставаясь ненадолго с бренными останками своего тощего и длинного тела, совершенно забывал о боли.
Начинало смеркаться, и лучи заходящего солнца скрещивались стрелами над головой Плотовщика, освещая то лица на групповом снимке, который висел на стене, то сапог фарфорового гусара на шкафу. Дюлу все это не интересовало. Он в волнении метался по берегу Балатона, наблюдая сражение Матулы с огромной рыбой, и фантазия нашего Плотовщика так разыгралась, что даже голос Кендела: «Продолжайте, Ладо!»— не вернул его на землю.
— Ой… — Он ударился обожженным локтем о ручку кресла и сразу вспомнил, как Кряж тихонько подтолкнул его: «Ты спишь? Тебя вызывают!»
Кряж, должно быть, уже получил его письмо и, верно, обрадовался, но в какой восторг пришел бы он, узнав о сегодняшних приключениях! А про карпа он, возможно, даже не поверил бы!
В Дюле проснулся литературный дар, чему немало способствовало отсутствие Кендела.
Избегая резких движений, он устроился в кресле поудобней и начал писать:
(«Все это чистая правда», — думал Плотовщик, отважно боровшийся со своей разгулявшейся фантазией.)