представители животного мира: собака и судак, сом и лошадь, а кроме того, птицы. Теперь он понял, что такое фауна.
Шкаф оставался открытым настежь, и, обойденные его вниманием, старые часы, стреляная патронная гильза, шпора и тусклая фотография с укоризной смотрели на него.
«Что же с нами будет?» — спрашивали они, но мальчик не отвечал им, потому что забыл даже собственное имя. И если бы кто-нибудь спросил, как его зовут, он, наверно, сказал бы: «Золотистая щурка» или canis lupus[6]: ведь, как ни удивительно, его заинтересовали даже латинские названия. Ему было известно, что латынь — международный язык науки, и только с ее помощью могут понять друг друга ученые, собравшиеся на научный конгресс: японец — исландца, швед — африканца. Ведь если бы венгерский ученый сказал «вереб»[7], солидный иностранный профессор посмотрел бы на него как баран на новые ворота. А когда он говорит passer domesticus[8], тот сразу понимает, о чем идет речь.
Наш Плотовщик погрузился в это море, по которому давно тосковал. Он радостно приветствовал старых знакомых и внимательно знакомился с теми, кого знал понаслышке, но еще не встречал. Но, как выяснилось, даже о старых знакомых он имел смутное представление, а порой думал о них скверно, потому что слышал от кого-нибудь: «Вредная тварь. Уничтожать таких надо!»
«Кто этот дурак? — с укоризной смотрела на Дюлу пустельга. — Я, например, питаюсь почти одними насекомыми, а мой родственник, кобчик, — полевыми мышами. Случается, что мы ловим больного воробья, но ведь больных надо уничтожать, это общий закон».
«Простите, — возразил Дюла, — но вот сарычи охотятся на молодых зайчат».
«Ну и что? — негодовал сарыч. — Однако охота на нас уже давно запрещена, и по новому закону всякого, кто нас тронет, штрафуют на пятьсот форинтов».
«В городе об этом понятия не имеют, — протестовал Плотовщик. — Там я слыхал…»
«В городе еще куда ни шло, — клекотал сарыч. — Но в полях об этом тоже не знают. Трамвайный кондуктор не ходит с ружьем (хотя мне говорил сокол, который жил на уйпештской водонапорной башне, что городские кондукторы охотно вооружились бы ружьями для истребления трамвайных зайцев!), а охотники ходят с ружьями и ничего толком о нас не знают. Мой первый муж стал жертвой такого охотника. Муженек ел суслика, сидя на верхушке телеграфного столба, — покойный очень любил молодых сусликов, — и тут к нему подкрался вооруженный двуногий хищник. Бедняга преспокойно закусывал, полагаясь на закон, и в этом таилась его погибель. «Орел!» — закричал хулиган. «Орел!» — завопил он, когда мой милый свалился с верхушки столба. «Орел», — сказал еще десяток людей, потому что никто из охотников не узнал сарыча. А бедный муж всю свою жизнь работал на людей: как-то раз за один день съел штук двадцать мышей. Отличный аппетит был у моего ненаглядного».
Плотовщик мысленно попросил прощения у сарычей и с признательностью подумал о Матуле, который посоветовал ему прочитать книгу Ловаши, хотя сам и не заглядывал в этот замечательный труд.
— Я купил одну книгу, — как-то раз, еще давно, сказал Матуле дядя Иштван. — Ее написал мой старый учитель Шандор Ловаши. Она больше для вас подходит.
— Я знаю все, что мне нужно знать, — отозвался Матула. — Знал я и господина учителя, он приезжал в наши края. И меня расспрашивал. Так чему ж мне у него учиться?
Дюла о том давнем разговоре понятия не имел — ведь Матула о нем ничего не оказал. Старик говорил только самое необходимое, но его скупых слов оказалось достаточно, чтобы мальчик проникся к нему благодарностью.
Между тем необыкновенно быстро наступил полдень.
— Иди, сынок, обедать, — заглянула в комнату тетя Нанчи.
— Что? — бессмысленно переспросил Дюла. Старушка пощупала ему лоб.
— Жара у тебя нет. Иди обедать. А если и аппетита нет…
Только тут наш Плотовщик понял, что страшно голоден и что действительно уже полдень. Он отправился на кухню, хотя мысли его были заняты парящими орлами и крадущимися ласками. Не подозревавшая об этом тетя Нанчи успокоилась, убедившись, что аппетит у Дюлы отменный.
— Теперь немного поспи.
— Нет, — возразил мальчик. — Я нашел мировую книгу.
— Про любовь? — спросила тетя Нанчи, считавшая, что хорошие книги бывают только про любовь.
Дюла улыбнулся, вспомнив вычеркнутую из «Семейной переписки» Ирму и вычеркнутую из числа тетушек Лили, а также дядю Иштвана, некогда блуждавшего по коварным топям любви.
— Не про любовь, тетя Нанчи. Научная! — И, задрав нос, он вернулся к своему Ловаши.
Но чуть позже он убедился, что не только любовь, но и наука имеет свои пределы.
Было, наверно, около четырех часов, когда в нашего Плотовщика выстрелили. Выстрелили, правда, во сне и, к счастью, промахнулись. Шум, Похожий на выстрел, вызвало падение книги, которую держал в руках Дюла, спавший уже около часа; и когда он испуганно вскочил, сочинение Ловаши валялось на полу.
Наш Плотовщик проснулся, полный боевого задора, и с трудом понял, где он находится: ведь только что, сидя на стене крепости — конечно, Терновой крепости, — он метнул огромную стрелу в вопивших внизу турок. К сожалению, он не узнал, попала ли его стрела в цель, потому что притаившиеся в кустах враги выстрелили… И тут он проснулся.
Дюле снилась та эпоха, когда еще был в ходу лук, но уже заговорило ружье, к вящему удовольствию грызущихся между собой людей и к еще большей их беде. И, познав это бедствие, они считали, что раны можно искоренить только новыми ранами, а ружья — только новыми ружьями.
Впрочем, сон был настолько явственный, что Дюла все еще чувствовал, как скользнула по его руке пущенная им стрела, и слышал звон тетивы.
На соседнем бастионе сражался отважный знаменосец Пондораи, которого никто не осмеливался называть Кряжем, потому что знаменосец щеголял длиннющими усами и к тому же размахивал саженной саблей.
Плотовщик знал, что враги пытались захватить их врасплох, но этот коварный замысел не удался: вороны, обитавшие в пограничной крепости на болоте, предупредили ее защитников о приближении турок и, таким образом, приняли участие в битве.
Местность эта выглядела тогда не так, как теперь: вода, всюду вода, и только кое-где небольшие островки камыша и огромные тополя. В пылу сражения Дюла все же заметил, что обмазанные глиной бревенчатые стены едва держатся. Каменная кладка была лишь внизу, куда доходила вода, а башни, без которой трудно представить порядочную крепость, не было вовсе.
Но небольшой бастион окружала стена живого и засохшего колючего кустарника с узкими просветами, удобными для обороны. Взобраться на терновую стену, преодолеть ее, было невозможно. Маленькие отряды канижских и шумегских турок пытались выкурить противника из его неприступного гнезда, но лишь обожглись сами, а несколько дерзких османских вояк сложило там свое оружие и головы на радость голодному воронью.
Наш Плотовщик думал о своем сне и очень жалел, что проснулся, так как прекрасно чувствовал себя в сапогах с короткими голенищами. Теперь он уже знал, что маленькая крепость могла называться только Терновой.
«Но если бы в бурную ночь облили керосином терновые заросли, — рассуждал наш богатырь, — все защитники крепости сгорели бы, как мыши в пылающей скирде».
Керосин? Опомнись, Лайош Дюла, а был ли тогда керосин? Он таился в недрах земли и глубинах времени, а зал крепости, похожий на конюшню, освещали смоляные факелы или свечи, а иногда костер. Над его пламенем жарились на вертеле метровые сомы или поросята, которыми брезговали глупые турки.
Дюла припомнил все это, и воспоминания были такими свежими, что он почуял даже запах жареного поросенка. И у него потекли слюнки. Что же тут удивительного, если в горячке боя он адски проголодался?
Он даже не заметил, что двигаться ему стало легче, что спину больше не жгло. И когда он нагнулся за книгой, кожа на его плечах не начала рваться на лоскутки.