Рыба отчаянно сопротивлялась, и Дюла, опомнившись, начал выживать ее по всем правилам. Ему пришлось этим заниматься долго, потому что рыба никак не хотела уступить. В конце концов он вытянул ее, чтобы она глотнула воздуха.
— Черт бы тебя побрал! — негодовал Лайош Дюла. — Так я и знал! — Это был карп, почти совсем черный, крупный, наверное, с килограмм, сильный — того и гляди, вырвется из сачка.
Пыхтя, Плотовщик вытащил карпа на берег и тут к нему подбежал Серка, следом за которым шел Матула.
Старик, ни слова не говоря, вытащил рыбу из сачка и бросил в садок, а затем внимательно оглядел Дюлу.
— Снова носом целился!
— Дядя Герге!
Матула присел на берегу и, сорвав травинку, стал покусывать ее, пока мальчик рассказывал ему о происшедшем.
— Одним задом можно сидеть только в одном седле, — закончил старик, вставая. — Либо ружье, либо удочка. Впрочем, урок этот пойдет тебе на пользу. А на ночь придется сделать тебе примочку на правую щеку, не то ее так разнесет, что Бела тебя не узнает. Болит?
— Нет, не чувствую. А где это звонят?
— Это у тебя, Дюла, в ушах. Ну, я так думаю, что сегодня мы и на лодке покатались, и поохотились вдоволь, теперь не грех и перекусить. Я сейчас все приготовлю, а ты пока намочи платок и приложи к щеке. Но только сейчас же!
Словом, за эти часы Плотовщик многое приобрел: на обеих ладонях — пузыри, в мышцах — огненные токи, на щеке — синяк и опухоль и, наконец, волчий аппетит! Кто может даже мечтать приобрести столько за один вечер, не говоря уже о праздничном перезвоне колоколов, который слышал лишь он один (правда, все более и более отдаляющимся)?
Когда Дюла расправился с пятой рыбой, Матула не преминул заметить:
— Вижу, ты тут остаешься, Дюла.
— А почему бы мне не остаться, дядя Герге? Разве я хоть раз пожаловался?
— Сказать по чести, ни разу! Но так и должно быть: ведь, садясь на лошадь, знай, что можешь и свалиться с нее. Разве не так?
Костер уже ярко пылал, разгоняя мрак. Казалось, этот блуждающий огонек в чащобе камышей стережет украденные сокровища, проглоченные трясиной сотни лет назад вместе с их похитителем, усердно возносившим по-турецки славу аллаху и, несмотря на это, никогда уже больше не увидевшим ни бухты Золотой Рог, ни Стамбула, разве что только в сновидениях на том свете. Возможно, камыши шептали именно об этом, и, может быть, как раз от таких снов содрогались деревья, даже когда и не дул ветер, но Дюла об этом не думал. Он спал глубоким сном. Правда, даже во сне он твердо знал, что у него две головы. Впрочем, ни от той, ни от другой толку никакого не было, так как приятная холодная примочка почему-то все время оказывалась именно на той голове, которая не болела.
На самом деле голова у нашего Плотовщика имелась всего одна, зато правая щека раздулась почти вдвое, а примочка преспокойно лежала на сене и тускло белела в лунном свете.
Дальше все пошло так, как и следовало; Дюла проснулся поздно — наверное, было уже шесть часов — и чувствовал себя прескверно. Наш Плотовщик был бы готов примириться с мыслью, что у него «все болит», но, к несчастью, каждая часть тела при этом болела по-своему и требовала особого к себе внимания.
Матула же, разумеется, давно куда-то ушел.
Дома Плотовщик обиделся бы на такое пренебрежение, но сейчас здесь он искренне обрадовался, что остался один.
Там, дома, день начинался с мамы Пири и ею же кончался. Мама Пири утром садилась на край его Постели и спрашивала, как он спал, но обычно не дожидалась ответа, так ей самой не терпелось рассказать свой сон. Мама Пири отличалась особыми способностями в этом смысле, и ее сны в том или ином виде обязательно сбывались.
«Мне приснилось, что ты ответил на «отлично» и Кендел похвалил тебя и даже поздравил. Сегодня ты можешь спокойно идти в школу». И Дюла шел в школу спокойно, зная, что в этот день урока математики нет. Впрочем, он действительно отвечал Кенделу через три дня, недаром же мама Пири видела это во сне. С отличным ответом, верно, выходила небольшая неувязка да и никакой похвалы и благодарности тоже не было и в помине, но нельзя же требовать, чтобы сон сбывался во всех подробностях.
По вечерам мама Пири тоже садилась рядом с Дюлой, и, хотя он наполовину спал, по ее мнению, ему хотелось, чтобы она поведала ему о всех событиях дня.
«Ну вот, теперь я тебе все рассказала. Спокойной ночи!»
— Спокойной ночи, мама Пири, — шептал Плотовщик, проснувшись именно в этот момент (он уже несколько минут сладко спал).
Матула же, по-видимому, не видел снов, или, во всяком случае, не имел желания их рассказывать — на рассвете он исчезал, как вчерашний дым костра, и Дюле в голову не приходило расспрашивать старика, что он делал, что видел и что слышал.
«Сам расскажет, если захочет», — подумал как-то Дюла, и Матула действительно рассказывал ему то, что, по его мнению, стоило рассказать. Зато рассказы его были цельными и содержательными, как пшеничное зерно, освобожденное от половы и обсевков.
И если Плотовщик ходил куда-нибудь один, Матула никогда не допрашивал его, где он был и что делал.
«Сам расскажет, если захочет», — думал он, и мальчик рассказывал ему, а старик так ловко кроил и сокращал этот рассказ, что короче он уже и быть не мог. Одним-двумя вопросами он отсекал все его побочные ответвления, и мальчик сам чувствовал, что в мертвых побегах и впрямь нет никакой нужды. Матула прямо шел к дереву, которое намеревался срубить, а не кружил по лесу. Плотовщик выглядел рядом с Матулой заблудившимся ягненком. И хотя Дюла постепенно стал видеть все глазами старика и слышать его ушами он все же чувствовал, что такой самостоятельности у него еще никогда не было. И мальчик, порою неосознанно, наслаждался незрелыми еще плодами этой самостоятельности.
«У тебя есть голова на плечах — пользуйся ею! — говорил дядя Иштван и добавлял: — Если ты расшибешь себе лоб, что ж, ведь это твой лоб».
И так оно и было!
Тут нельзя было исправлять, вторым ответом улучшать первый. Тут все время шел экзамен, и державший либо его выдерживал, либо нет. Впрочем, переэкзаменовок было сколько угодно, и по одному и тому же предмету можно было провалиться неоднократно.
Нет, Плотовщик не испытывал никакой обиды из-за того, что Матула ушел, ничего не сказав. Ему даже было приятно, что после вчерашних испытаний он может побыть один, наедине со своими ранами.
На правой ладони лопнул пузырь — это он заметил, когда поднес руку к лицу, чтобы проверить, действительно ли оно распухло. (Ведь зеркал здесь, в камышах, не найдешь.) Мама Пири, разумеется, расплакалась бы, взглянув сейчас на лицо Дюлы, особенно на правую его половину, которая, особенно в верхней части, утратила обычную форму и обрела красивый цвет — цвет поспевающей сливы. Впрочем, это не причиняло ему боли, что было весьма существенно. Однако тем сильней он чувствовал, как натрудил руки; да и мышцы ног, казалось, держались на бечевках, которые вот-вот оборвутся.
Дюла даже присвистнул. У него было такое ощущение, что стоит только встать на ноги, обе эти его опоры тотчас же под ним рухнут. Это, разумеется, было явной недооценкой тонких, но крепких и выносливых мальчишеских ног.
«Пожалуй, лучше сегодня совсем не купаться», — подумал он, но, когда вернулся Матула, этому намерению не суждено было осуществиться.»
— С купанием придется немного погодить, — сказал старик таким тоном, будто Дюла во что бы то ни стало хотел немедленно искупаться. — По реке плывет всякая грязь, мусор, прелое сено. Да и тебе не повредит полежать еще немного, потому как недаром говорится, что «цыган не привык пахать»; вот и тебе сегодня утром с непривычки нелегко покажется. За дровами сегодня я сам схожу.
Дюла было обрадовался, но тут в хижину проник солнечный луч, и, оглядевшись, он почувствовал,