— Иштван, ты меня задушишь, — умирающим голосом говорила мама Пири, вырываясь из родственных объятий. — Не удивительно, что Лили тебя бросила.
— Лили дура и благородная городская лилия. Хорошо, что ты мне о ней напомнила. Надо бы ее навестить.
— А что скажет на это ее повелитель?
— Не повелитель, а всего только муж. Вот я был ее повелителем, и она этого не вынесла, потому мы и разошлись. Теперь Лили — повелительница своего мужа, а он молчит и не решается ей возражать. Вот и схожу к ним в гости. В этом свертке гусь и прочая мелочь. Гуся немедленно в духовку, потому что его зарезали вчера, и в такую жарищу он, того гляди, испортится. Мальчонка дома?
— Я здесь, дядя Иштван!
— Здорово, каланча! Дай я тебя обниму!
Потом Дюла получал пару таких звонких поцелуев, что казалось, будто два человека один за другим шлепались с четвертого этажа на мостовую.
Дядя Иштван был главным агрономом в большом государственном хозяйстве Задунайского края: в тех местах он родился и там же, по его словам, хотел умереть. Никого и ничего не любил он так страстно и преданно, как родную землю, где знал каждую бороздку; и когда тетя Лили завела речь о том, что им следовало бы жить в Будапеште— ведь знания Иштвана оценили бы и в министерстве, — он посмотрел на свою супругу, как на сумасшедшую.
Потом тетя Лили прибавила:
— В конце концов, эта деревенская жизнь невыносима.
Тут муж ее начал вращать глазами, лицо его побагровело, а затем он испустил такой вопль, что испуганные мухи забились об оконное стекло, стремясь улететь подальше.
Целые полчаса бушевал дядя Иштван, защищая свое оскорбленное достоинство. И успел наговорить жене о Будапеште и «деревенской жизни» все, что может подсказать человеку раздражение, а под конец предложил тете Лили ехать куда ей угодно, но только без него.
И тетя Лили уехала, а дядя Иштван тотчас произвел старую кухарку тетю Нанчи в домоправительницы. В жизни тети Нанчи это высокое звание ничего не изменило, потому что она и прежде вела хозяйство у дяди Иштвана, и прежде была главным лицом в доме и впредь будет. Когда родители привозили Лайоша Дюлу — он тогда еще не был Плотовщиком — на недельку-другую в деревню, тетя Нанчи немедленно принимала его под свое крыло, а Дюла всегда с удовольствием вспоминал эти дни, потому что тетя Нанчи закармливала его обжаренными в сухарях цыплячьими ножками и другими вкусными вещами.
Но он никогда еще не жил долго в деревне без родителей, а родители-инженеры, к сожалению, считали пустым занятием прогулки по полям и лесам, у реки и по большому болоту, принадлежавшему госхозу.
Они волновались за сына и не понимали, зачем ему ходить в камыши, где нет ничего, кроме комаров, или на болото, где водятся одни пиявки.
— Все это тебе ни к чему, — сказал отец. — Ты ведь будешь инженером или врачом, а так недолго и здоровье подорвать. Поверь мне: болото лишь издали кажется привлекательным…
— Читай, сынуля, — наставляла его мать, — отдыхай, загорай. Можешь купаться за садом в ручье. И выбирай себе подходящее общество. Неужели ты собираешься учиться чему-нибудь у старика Матулы? Пропахший табаком старикашка, который едва умеет читать и писать.
— Тереза! — строго вмешался дядя Иштван. — Тереза, что ты городишь?
— Ну ладно, ладно… — отмахнулась мама. — Я тоже люблю старика. Когда мы были детьми, он приносил нам разные игрушки, диких утят, кувшинки. Но все-таки он человек темный. Дюле нечему у него научиться.
— Тереза, ты не права: Матула — мудрый старик, от него ваш сын не переймет ничего дурного. Я не вмешиваюсь, ваше дело одно ему разрешать, другое — нет, но о природе старик знает не меньше, чем два университетских профессора вместе взятых, а насколько мне помнится, в школе тоже преподают естествознание.
Этого вопроса они больше не касались, а Дюла только в конторе госхоза встречал изредка Матулу, который был сторожем большого болотистого участка, наблюдал за резкой камыша и рогоза и охранял камышовые заросли от всяких пришлых людей, которые появлялись там обыкновенно ночью, иначе говоря, от браконьеров.
От Матулы пахло табаком, дымом и болотом, но этот особый запах был довольно приятным. Дюле казалось, что Матула нисколько не постарел со дня их первого знакомства да и одежду носит ту же самую.
— Как поживаете, дядя Матула? — спрашивал он обычно, здороваясь с ним, и чувствовал, что рука у старика точно выточена из бука, только чуть заскорузлей.
— Спасибо, что интересуешься. Живу по-стариковски.
— Что нового на болоте?
— А ты взял бы да и сам туда сходил. Чирки и цапли вывели птенцов, рыбы развелось, что плесени. Мы бы наловили рыбки, сварили ухи.
— Меня не пускают, дядя Матула, то да се… Вы ведь знаете, мой отец инженер, городской человек…
Нет, дома Дюла никогда не ел хлеб с топленым салом, потому что дома не было такого вкусного хлеба, хотя его и покупали в той же самой булочной. И дома он терпеть не мог топленое сало, которое здесь всегда ему нравилось — наверно, потому, что он успевал проголодаться после завтрака.
— Спасибо, тетушка Пондораи. Очень вкусно.
— Так это же всего-навсего хлеб с салом. Бела, сынок, смотри не помни белья. Господин адвокат очень привередлив.
— Чтобы вши заели этого господина адвоката! — проворчал Плотовщик через полчаса. — Как ему не совестно дать всего пятьдесят филлеров на чай! Пошли, Кряж, при виде тебя мама Пири пройдется колесом от радости.
— Не дури, — улыбнулся Кряж, представив себе маму Пири, ходящую колесом. Впрочем, слова друга показались ему несколько непочтительными.
Потом странички календаря одна за другой полетели в мусорную корзину, и наступил день торжественной выдачи табелей с годовыми отметками.
В этот день наш друг Лайош Дюла, он же Плотовщик, проснулся с сильной головной болью. Несколько раз косился он на часы, но так как стрелки показывали еще только около половины седьмого, он дал волю прежним сомнениям или, вернее, они напали на него.
Тройка или четверка? От этого зависит все!
Правда, на одной чаше весов было честное слово Кряжа, но на другой — Кендел, и гиря реальности перетягивала то одну чашу, то другую. Чаши весов качались, и мысли Дюлы метались между деревней с Матулой и душным городом. При таких переходах от надежды к отчаянию у кого голова не разболится!
«Вздремну еще немного, — наконец решил он, — вот голове и полегчает».
И головная боль действительно прошла, а проснулся он от голоса мамы Пири:
— К которому часу, деточка, тебе в школу?
— К восьми, мама Пири.
— А я думала, к девяти! Сейчас уже восемь. У Плотовщика снова разболелась голова.
Ой-ой! — простонал он. — Только этого не хватало! Мама Пири, почему вы меня раньше не разбудили? У меня так трещит голова!
Ты же заболел! Пусть позвонят мне по телефону. Я им так и скажу.
После этого Дюла так быстро умылся и оделся, словно из крыши его дома вырывались языки пламени и одновременно наводнение затопляло улицу.
— Не волнуйся, деточка. Пусть они позвонят мне по телефону, а в табеле уже все равно ничего не изменишь.
Тут Дюла дернулся, как благородная куропатка под ножом, и испустил громкий стон. «Да, в табеле уже ничего не изменишь, — подумал он. — Тройка.» Он так стремительно скатился с лестницы, что чуть не