193-х», она была оставлена на свободе и вела нелегальную переписку с тюрьмами и рисковала собой на каждом шагу, не помышляя ни о каких опасностях, готовая ради друзей решительно на все. Под конец посадили и ее за решетку, но по «процессу 193-х» она была оправдана. Мать Субботиных, ее ближайшая родственница, по тому же делу была отправлена в Сибирь; две сестры Субботины — Евгения и Надежда — пошли на поселение, а третья, Мария, умерла от туберкулеза в Самарской губернии, в ссылке — все три по «делу 50-ти». После 1878 года, когда не стало тех, которым она так отдавалась, Вера Андреевна поселилась в Орле, и ее связь с революционным движением порвалась, хотя память о всех тех, с кем она была соединена в прошлом, она сохранила во всей целости.
Спандони писал Шатиловой о решении Е. Субботиной отдать деньги в его распоряжение. Теперь мы условились, что я поеду в Орел повидаться с Верой и получить деньги, а затем проеду в Воронеж, чтобы разыскать Суровцева и встретиться там с помещиком, бывшим членом группы «Победа или смерть»[225]. Хотя он и его жена отошли от революционного движения, как я упоминала, говоря об этой группе, однако после разделения «Земли и воли» Александр Михайлов получил от них 23 тысячи рублей, обещанные еще в то время, когда они стояли близко к будущим народовольцам. Теперь я надеялась, что в критический момент они не откажутся еще раз прийти на помощь революционной партии.
Стояли летние теплые дни, когда я отправилась в путь. На душе было тяжело. Разгром в Петербурге, рассказ приехавшей ко мне П. Ивановской о полном развале в Москве, неудачи, испытанные мною при попытках возобновить сношения с севером, — все это создавало нерадостное настроение. Когда я была в Киеве, то поручила Никитиной поехать в Петербург, чтобы узнать о положении тамошних дел. Не успела она хорошенько оглядеться, как была там арестована. Тогда я отправила туда Комарницкого, лучшего члена харьковской группы. Пропал там и он. Отвратительные слухи о деятельности Судейкина приходили с севера. Всем арестованным он рекомендовал себя как социалиста, сторонника мирной пропаганды, отрицающего только террор и борющегося исключительно с ним. Всем без разбора он делал предложения вступить в агенты тайной полиции — не для предательства людей, говорил он, а лишь для осведомления о настроениях партии и молодежи. Недорого он ценил их будущие услуги: Комарницкий, несмотря на свою молодость, с первого взгляда производил впечатление умного, серьезного и честного юноши. Но Судейкин не задумался и по отношению его сделать гнусную попытку, предложив 25 рублей в месяц…
Людей мало, да и те пропадают по неизвестным причинам бесплодно на первых же шагах своих. Под ногами чувствовалась зыбкая почва, неуловимое предательство или провокация, при которых терялась всякая уверенность, что строится что-то прочное.
Денег нет, и неизвестно, что даст эта поездка в Орел и Воронеж к людям, которые отошли от движения, не переживают тяжести потерь и не болеют болями, падающими на прежних товарищей по революционному делу.
В глубоком раздумье обо всем этом сидела я в полумраке железнодорожного вагона, и в уме выплывали мысли печальные, а не надежды. Вдруг стало веселее: на маленькой станции в вагон неподалеку от меня села молодая парочка, должно быть молодожены, — учитель и учительница, как я потом узнала. Он — настоящий Адонис, рослый, статный, волоокий красавец, хотя с маловыразительным, неодухотворенным лицом. Она — маленькая шатенка, хрупкая и нежная, влюбленными глазами смотрящая на своего спутника. Уселись, поставили между собой большую корзину с пирогами, булками и разной едой и принялись закусывать, угощая друг друга, ласковыми улыбками и сияющими глазами подзадоривая без того здоровый аппетит. Я видела последнее время только несчастье и неудачи, неуверенность в завтрашнем дне, неотвязную заботу о разрушающемся революционном деле. Кругом были только тонущие, барахтающиеся в революционном хаосе люди, потерявшие положение, связи, бесприютные и безрадостные. И надо всем этим тяготела неотвязная мысль о деньгах, как и где достать их, чтобы упорядочить расстроенное революционное хозяйство, распределить по местам и поддержать людей, которые могли совершать нужную революционную работу.
И вдруг идиллическая картина: радостные лица, двое баловней жизни, детски беззаботных, черпающих пригоршнями свою долю удачи и счастья.
В Орле я направилась прямо к Шатиловой. Она обрадовалась мне, и мы встретились самым сердечным образом. Еще бы! Так многое связывало нас в прошлом: ежедневные встречи и ежедневные общие заботы в 1876 году, общие друзья, общие симпатии, личные и общественные. Теплый прием давал надежду на успех и того дела, ради которого я приехала. Но мне было трудно говорить Шатиловой о деньгах, о том положении, в котором находилась революционная партия в данный момент. Вера Андреевна не менее 5 лет стояла вне всего, что имело отношение к революционному делу, и знала только внешнюю сторону его, как знала ее вся интеллигентная Россия. Язык не поворачивался говорить о деньгах при таких условиях; я написала ей письмо и, повторив то, о чем ей уже писал Спандони, просила, не дожидаясь письменного распоряжения Субботиной, выдать хотя бы часть денег, которые она решила передать Спандони.
Нет! Она не может исполнить этого и должна ждать письма Субботиной таков был ответ. С болью пришлось ехать дальше.
В Воронеже — тихая, поросшая травой улица провинциального типа; небольшой деревянный дом грубой постройки, фруктовый сад, спускавшийся по отлогому косогору почти до самой реки, протекающей внизу, — такова была обстановка, в которую я попала с вокзала по адресу, данному мне в Харькове Ивановской. Хозяев, которыми были два служащих в банке, отрекомендованные как народовольцы, не оказалось дома — они были на службе. Меня встретила жена одного из них — хилая работница изможденного вида; с ней пришлось ждать тех, к кому я имела явку. Когда хозяева пришли, то первым вопросом, поднятым ими, было, куда поместить меня. «Ни в каком случае не в гостинице, — говорил один. — У нас в Воронеже приезжие должны сами ходить в участок для прописки, и вам, которую всюду ищут, идти в полицию невозможно». «Но у нас вам оставаться опасно — мы оба поднадзорные, — прибавил другой, — у нас может быть обыск». «Так что же, — спрашиваю я, — сейчас же уезжать обратно?» «Нет». Они подумали… и придумали: «Мы отведем вас к бабке-просвирне. У нее вам будет во всех отношениях хорошо. Она живет на окраине, и хотя к ней и ходят всевозможные кумушки-соседки, но зато к ней часто приезжают гостить из окрестных сел; ваше появление не обратит внимания».
Сказано — сделано: мы отправились к просвирне. Я до сих пор с чувством признательности и умиления вспоминаю женщину, к которой меня привели. Она жила в собственном домике, среди других миниатюрных хибарок, вблизи церкви, для которой пекла просфоры, что давало ей небольшой заработок и большую известность. Около дома тоже имелся сад, спускающийся к пустынному берегу реки. Я была сердита: мне не нравилось поведение интеллигентов, перебрасывающих опасную гостью с своих плеч на женщину простую и бедную. Но лицо у меня просветлело: она встретила меня не только радушно, но и сердечно. От всего, что она говорила и делала, веяло такой теплотой и приветливостью, что я сразу почувствовала себя легко и свободно. Во все время она заботилась обо мне во всех мелочах домашнего обихода, обо мне, ей совершенно чужой и незнакомой, как будто она меня знала давным-давно и я была ей родной и дорогой. Это составляло кричащий контраст с приемом, встреченным у первых хозяев. В довершение я узнала, что постояльцем у просвирни живет студент, исключенный из университета и высланный на родину, стало быть, состоящий под наблюдением полиции. Но что уже совершенно оттолкнуло меня, так это отношение рекомендованных народовольцев к Суровцеву, которого они считали своим приятелем. Когда он пришел ко мне, то я с удивлением услыхала, что он не имеет квартиры, а живет под открытым небом, на лоне природы, на берегу реки; днем разводит костер, кипятит воду и варит картошку, а на ночь в непогоду забирается под опрокинутую лодку. При этом страдает малярией… Как можно было допустить, чтобы товарищ, нелегальный, больной, оставался в таких условиях, — было непонятно.
Когда через несколько дней я уезжала, бабка трогательно простилась со мной; она сказала: «У меня одно время жил Халтурин, и хотя я не знаю, что вы делаете и за что вас преследует правительство, но я знаю, что вы хорошие люди, и готова помогать вам всем, чем могу».
Так мы расстались; но сколько лет ни проходило — ее образ не переставал утешать и радовать меня.
Суровцев, уговорившись со мной, скоро переехал в Харьков. Он привез с собой 600 рублей. «Откуда эти деньги?» — спросила я.