более трудную работу. И однажды убедился в этом на сто процентов.
Эти лето и осень на Чукотке оказались на редкость благодатными: дождей было сравнительно мало, а снег выпал только однажды, в конце июля, — это лишило нас грибных обедов, грибы сделались водянистыми и непригодными к пище, хотя их было такое множество, что я от злости сбивал их ногами.
Хеточан, по которому мы шли, разлился широко и был настолько мелок, что на каждом перекате нам приходилось перетаскивать лодку с большим трудом, всякий раз боясь, что острый осколок камня пробьет днище. Я шел впереди, определяя фарватер, за мной шлепал Чукоча. Его то и дело сбивало течением, но в конце концов он выучился получше меня выбирать путь от косы к косе и таким образом больше идти, чем плыть. Лодку вел на поводке Игорь, и, с моей точки зрения, это было занятие пренеприятное.
Эта лодка была блудливым и коварным существом, всегда готовым сесть на мель или стать бортом к течению, угрожая перевернуться в самом неподходящем месте. Если замешкаться поблизости от нее, она сама по себе срывалась и бодалась, опрокидывая в воду, что при температуре воздуха +5 +7 °C было неприятно и заставляло взвинчивать темп, чтобы согреться и высушить собственным теплом одежду. Иногда река сужалась, Игорь садился в лодку и греб, а Чукоча вскакивал на нос и победоносно глядел на меня, безлошадного и бегущего звериной тропой по берегу, чтоб не отстать от лодки. Но это он просто разыгрывал меня, потому что чувство товарищества брало верх — и он выпрыгивал и бежал вместе со мною. Несколько раз нам попадались завалы, приходилось разгружать лодку и перетаскивать бутор в обход на горбу.
И вот однажды Хеточан преподнес нам подлость, которую мы никак от него не ожидали, — протоку прорыва. Как и всякая беда, она шла рука об руку с другой: небо продырявилось в самом гнусном месте — и на нас обрушился потоп из воды, ледяной крупы и снега. Мы разбрелись в разные стороны, ища обход, но и его не было — с одной стороны болото километров на пять, с другой — противотанковые надолбы из многовековых здоровенных павших лиственниц, через которые и без груза не пролезть.
Выход был один — прорубить просеку для лодки. На это ушло восемь часов, и по меньшей мере два из них запомнились мне на всю жизнь: чтоб дать лодке путь длиной сантиметров в пятьдесят, я все это время как заведенный махал топором, срубая под собой утопленную в воде лиственницу. Я стоял на этой лиственнице неуверенно. Вода доходила мне до щиколоток, рядом, заглушая все звуки, ревел Хеточан, уходя в глубину; руки налились усталостью, ноги дрожали: соскользни сапог с лесины — Игорь не смог бы найти даже мой труп. Ни он, ни Чукоча не могли ничем мне помочь — топор был один, страховаться не было возможности, и я рубил и рубил проклятую лесину, зверея от усталости и перенапряжения. Оружие валялось на берегу, мокрый до костей Чукоча сидел на берегу, не глядя на меня, и иногда нервно перебирал лапами. Время от времени я просил Игоря перебросить мне линь — он мне был нужен чисто психологически, ни от чего не спасал, только эта тонкая ниточка придавала эфемерную уверенность, что существует волосок, спасающий мне жизнь. И когда занемевшие руки чуть не выронили топор — а он у нас, повторяю, был один, — я испугался окончательно и хотел было запросить у себя пардону, но мой взгляд упал на щенка.
И показалась мне в его позе, в нарочно повернутой голове и как будто не глядевших в мою сторону глазах такая гордость за меня, такая сверхъестественная вера, что сердце осветила мгновенная, заглушающая все остальное радость — и я почувствовал пальцы, сжимающие топор, ноги, закаменевшие в уверенности, что не подведут, и победу. И уже с новой силой я рубил и рубил, как артист перед зрителями — перед моим щенком и Игорем, сознавая, что я герой, и сердце пело от радости. Наконец лесина надломилась, я еле успел» перескочить на противоположную часть завала, и Игорь крикнул мне, чтобы я выбирался: лодка пройдет. Когда они скрылись из глаз, я сел совсем без сил. Воздуха не хватало, я всхлипывал, трясся и хотел побыстрее справиться с собой, чтобы меня, героя, не видели в слабости.
Через час на ватных ногах перебрался через завал к чистой воде. Небо прояснилось, Игорь развел костер и готовил чай. Чукоча с пресыщенным видом ел изловленного утенка, а меня ждала сорванная Игорем ветка смородины. Эта смородина была вместо букета цветов и оваций, в Игоревых серых глазах, не смотревших на меня, чувствовалось понимание, и я был ему за это признателен.
Чем больше я узнавал Игоря, тем больше он мне нравился. В нем напрочь отсутствовали черты богемствующей публики, с которой я знался в Москве. Наоборот, его сущность заключалась в каждодневном труде, к которому он относился со всей серьезностью порядочного человека. Он брался только за трудные дела и всем в жизни был обязан самому себе: не ловчил, не хитрил, не спихивал на другого неблагодарную работу. Он был геологом, а я, собственно, разнорабочий: его знания делали возможным выполнение задания. Но если я брал пробы, или мыл шлих, или делал расчистку, а он камералил, то ничего зазорного для себя он не находил в том, чтобы, приготовив специально для меня любимый мною индийский чай, принести его мне прямо на место. В то же время он высказывал напрямую, не очень считаясь с последствиями, все, что он думает о человеке, вредном для дела. Игорь считал личные взаимоотношения вторичными.
Очень характерно было для него такое поведение. Перед нашим семидесятипятидневным маршрутом он получил двенадцать писем от жены, которую очень любил. Я получил только одно, другие больше, но двенадцать — никто. Как же он их читал? Каждый вечер в палатке при свече Игорь прочитывал только одно письмо; на следующий день он перечитывал его опять с начала до конца и с конца до начала; на третий день читал следующее; на четвертый опять перечитывал его и так далее. Когда я его спросил:
— Почему ты хотя бы не прочитаешь последнее? Может, там самое важное, может, не дай бог, кто-нибудь заболел, — он ответил разумно:
— Она бы послала телеграмму.
Игорь был начисто лишен профессионального снобизма, эдакого высокомерия адепта, и это выгодно отличало его от других геологов. К тому же он обладал острым чувством собственного достоинства и поэтому никогда не позволял задеть его у других.
К Чукоче Игорь переменил отношение, так как щенок стал в некотором роде нашим кормильцем. Он обнаруживал уток и поднимал куропаток.
— Ты был прав. Нам повезло с этой лайкой.
Если нам повезло обоим, то я просто сорвал банк у судьбы. Я полюбил Чукочу, а он меня. Так редко приваливают нам в жизни привязанности и ответная любовь, что взрослый человек начинает их особенно ценить, но все-таки до конца не понимает огромности своего счастья.
Где бы ни находился Чукоча — бегал по берегу в поисках живности, просто лежал или даже спал, — он излучал внимание и преданность. Он никогда не ласкался ко мне: чукотские собаки начисто лишены сентиментальности московских, декоративных, в сущности, собак, они скроены из другого материала и душевно богаче своих собратьев. Щенка воспитывали наши с Игорем отношения. И Чукоча подсознательно и точно вписался в нашу взаимосвязь и стал ее неотъемлемым звеном.
На меня и, наверное, на Игоря влияла атмосфера, которую создавал Чукоча. Мое желание понравиться щенку выражалось в том, что я старался быть инициатором всего благородного и полезного. Мне казалось, что какой есть я, таким станет и он, что его внутреннее «я» лепится сейчас с моего.
Под конец маршрута мы не представляли, как бы шли без Чукочи. На последнем переходе, за день до контрольного срока, Игорь мне сказал:
— Если захочешь и сможешь, я приглашаю тебя на следующий полевой сезон. У меня не было еще лучшего спутника.
Я смутился почти до слез.
— С собакой? — спросил я.