Воробей вспорхнул с бочки, примостился на плетне и стал наблюдать за стариком. Тот подошел к колодцу, нагнулся над бочкой, обмакивая голову. Встряхнул седой шевелюрой волос — брызги разлетелись во все стороны. Он сел на колодезный сруб и тоже медленно, растягивая удовольствие, стал пить. Руки его дрожали, край алюминиевой кастрюли дробно и мелко стучал по зубам. Струйка кваса с губ разбежалась по бороде, по смородиновым листьям, спавшим из кастрюли на подбородок, пролились на подол застиранной, свисающей поверх шароваров рубахи.
В соседнем дворе показался и затем вышел в огород крепкий, широкий в плечах мужик.
— Эй, шабра[1], — крикнул он, — с похмелья хворашь, что ли?
— Было дело, Василий. Вечор долго гуляли. У Гаяза сын из Уфы приехал... Как звать-то его? Забыл совсем. Видать, совсем старый-старый стал я.
— Шамиль, может, приехал?
— Вот-вот, он самый. Ну, стало быть, меня не забыли, в гости позвали. Нынче вот хвораю, Василий.
Василий Осокин подошел к соседу, рядом присел.
— Пропадешь, Астрахан, скажу я по совести, совсем пропадешь. Тебе рюмку подай, а ты уж и рад — за второй тянешься... Пить, скажу по совести, больно охоч стал.
— Кто не пьет, Василий? Разве сова только. Ночью она, когда зрячий и видит все, — сельпо закрыт, а днем-то сослепу дорогу к лавчонке не найдет...
И засмеялся Астрахан и снова к кастрюле приник.
— От кваса не полегчает. Пойдем-ка лучше ко мне. Старуха блины пекет. — Осокин приподнялся, взял кастрюлю, протянутую Астраханом и тоже приложился к холодному ее краю. Долго пил, крякнул довольно, отставил посудину в сторону, сказал:
— Хорош квасок, с хреном, так и щиплет, так и покалывает во рту посильней нарзана.
— Нарзан — не знаю, вода-водой нарзан, в районе в ашхане брал, потом каялся, как помои, одна моча детская. Кумыс настоящий — квас мой! — повысил голос Астрахан. — Сам делаю, хрен обязательно класть надо, для крепости.
Голос у Астрахана приятный, грудной какой-то. Это не столько бас, сколько рокочущий баритон. Когда он говорит, — медленно, растягивая звуки, делая после каждого слова паузу, — кажется, что это камни вдали перекатываются по горному ущелью.
— Ну пойдем, Астрахан. У меня на твое счастье и маленькая припасена.
Мимо колодца, по узкой тропке через огород пошли они к соседскому дому. На крылечке перед сенцами Астрахан снял с ног глубокие резиновые калоши, аккуратно сдул с них пыль и поставил на выскобленную до бела косырем приступку.
— Да не сымай ты, проходи в обутке, — заметил Василий.
— Что ты, нельзя. Хозяйкину работу ценить надо, без того она серчает на меня, так и ждет как бы языком уколоть. Как хошь думай, не люблю ее, больно язык длинноват у бабы твоей, подрубить не мешало бы. Правду башкиры говорят: аркан хорош, когда длинный, а язык — короткий. — Астрахан как-то по-злому засмеялся.
— Ладно, ладно, шабра. Проходи, не стесняйся.
— Кого стесняться, тебя, что ли, аль хозяйку? Да я бы метлой длинной... — Но осекся, умерил пыл. — Судьба гонит, похмель верх берет. А то бы трактором на канате не затянул сюда.
Осокин в свою очередь разозлился, но виду не показал. Только в глазах ожесточенность вспыхнула, а так с виду спокоен, уравновешен.
— Проходи, проходи, кто старое помянет — тому глаз вон...
Они прошли в избу, чисто прибранную, с тюлевыми занавесками на окнах, с цветами в горшочках на подоконниках.
Из-за дощатой переборки, отгораживающей кухню от прихожей, выглянула старуха, жена Осокина.
— Опять привел поросенка этого, — не слишком грубо, но во всяком случае с заметной опаской и досадой буркнула она.
Астрахан, нисколько не смутившись, не рассвирепев, как следовало бы, грудь картинно расправив, прошел чисто твой хозяин в передний угол к столу.
Рядом присел Василий. Плечи по-беркутиному поднялись вверх, локти на стол. Он приземист, крепок еще в кости, не чета худому, пригнутому годами Астрахану. Будто в цирке, веселым и быстрым движением невесть откуда выхватил четвертинку водки и чинно, как королеву на трон, поставил ее на стол. Улыбнулся хитро, руку к ножу протянул, готовясь соскоблить с посудинки алюминиевую пробку-закрывашку. Но Астрахан опередил хозяина. Не дожидаясь, когда он дотянется до ножа, взял четвертинку и привычно передними зубами сковырнул ее с горлышка. Осокин, не сообразив ничего поначалу, отложил нож в сторону, поставил поближе к краю стола два граненых стакана.
— Разливай, Астрахан, молодость вспомянем.
Старик выплеснул в стакан всю водку сразу, одним махом на глазах удивленного соседа выпил все содержимое, локтем отодвинул четвертушку и пустой стакан в сторону.
— Пить, говоришь, шибко стал? А когда стал, вспомни-ка, проветри мозги! — Бархатная приятность в голосе пропала, голос звенел и рокотал властно и сурово.
Выбежала из-за перегородки жена Осокина. Жена она или нет, откуда знать Астрахану. Помнит он только одно, как два года назад приехал в деревню Осокин на постоянный постой и местожительство. Купил по сходной цене домишко небольшой, подремонтировал его и зажил тихой спокойной жизнью сельского пенсионера.
Был тогда, в то лето, Астрахан на отгонном пастбище, молодых колхозных стригунков пас. Вернулся по осеннему чернотропу, пригнал с дальней фермы нагуленных жеребят. Еще на конном дворе колхозный конюх Гаяз, изба которого стоит напротив избы Астрахана, сказал ему:
— У нас теперь новая шабра появилась. Старик со старухой, русские. Люди, видать, неплохие. Тихие, обходительные. Звали меня чай пить. Хороший чай был, индийский...
С конного двора, передав из рук в руки жеребят конюху Гаязу, шел домой Астрахан с какой-то приятной надеждой в сердце, наконец и у него сосед будет под самым боком. Будет с кем побалагурить вечером после работы, будет с кем морозной зимой в баньку сходить, чтоб спину вдосталь попарить. Давно уже из соседнего дома уехали хозяева в город, совсем домишко свой забросили. Стоял он посреди деревни мертво и сиротливо. Лишь изредка от сильных зимовеев оторвется где доска, плохо прибитая. Застучит тоскливо и одиноко на весь аул. Грусть нагоняет. Раньше много таких домов было. Теперь один остался. Ушедшие от колхозной работы в города повозвращались. Лишь соседский дом отравлял жизнь Астрахану пустотой и одиночеством. Как застучит, бывало, оторванная доска, встанет Астрахан, возьмет молоток и доску вновь заколотит, чтоб меньше тоски нагоняла.
Шел старик к дому своему, тоже пустовавшему все лето, шел с хорошими думами, и невольно шаг его шире становился. Открыл калитку, зашел к себе. Отвык за лето от всего домашнего, упал на дощатые нары и блаженно потянулся. Как-никак уже седьмой десяток доходит. Долго ли жить осталось? Три войны за плечами, революция. Не слишком ли много для плеч одного человека? Простого человека, почти не грамотного? Хозяйство он всегда держал небольшое, а когда несколько лет назад умерла вторая жена, продал корову. Овец постепенно порезал. Собирал гостевать всю деревню, угощал всех, кто ни придет. Был у него огородишко маленький, с овчину, да и тот за лето порос травой — бурьян один да крапива с лебедой и сурепкой.
Пока лежал на нарах, отошли занемевшие ноги. На душе неспокойно у старика, вышел на скрипучее крыльцо. Ждал Астрахан, когда новый сосед его из избы выйдет во двор, очень уж знакомство завести хотелось. И дождался...
Цепкая память старика больно кольнула в сердце. Он ли это? Он, он. Конечно, походка уже не та, что прежде была. Глаза не те, потускнели, будто ситец на солнце, выгорели, полиняли.
Сосед не узнал Астрахана. Ну и к лучшему. Всему свое время. «Надо бы, конечно, — думает Астрахан, — к председателю сходить, обговорить с ним обо всем. А вдруг осечка у него в памяти, вдруг ошибся? Время- то как много пролетело с тех пор...»
Через несколько дней после знакомства Осокин собрал гостей и соседа своего пригласил почаевничать. Астрахан вытащил из сундука белую рубашку, единственную. После смерти жены не любил старик белых