Констанс не вставала с постели неделями, поправляясь с запинающейся медлительностью; мысль о ребенке без матери терзала ее серыми, меланхолическими днями и черными ночами. Ангелика посещала мамочку ежедневно, но лишь в обществе Норы. Всякий день Констанс отмечала растушую привязанность Ангелики к ирландской воспитательнице; Констанс понимала, что чем дольше будет лежать, побежденная слабостью, тем вернее потеряет свое единственное живое дитя, уступит его толстой веснушчатой ирландке, что нанята по объявлению, поселена в подвале и принимает ежемесячную плату.
— Нора, оставьте Ангелику. Притворяясь ее матерью, вы пренебрегаете своими обязанностями.
И вот теперь Джозеф приказал Ангелике покинуть их комнату. Благоразумный страх разбудить ребенка более не защитит Констанс, и хотя Джозеф не признался бы в этом даже себе, он презирал ее самым очевидным образом. Окажись она на его месте, бесчувственный приговор пи за что не был бы принят с таким терпением. Она настояла бы на решении вопроса немедленно, оставив последствия на усмотрение дьявола.
Ныне, вторую ночь лишенная защиты, Констанс лежала во тьме, что в июне приходила столь благословенно поздно. Констанс готовила дамбу против грядущего натиска прилива.
— Нам велели не брать на себя подобный риск, любимый, — скажет она успокоительным, охлаждающим тоном. — Доктора были уверены в своем решении, любимый, как ни в чем другом. Нам еще повезло с нашей последней ошибкой.
Этого она сказать не могла: произнести «повезло» после самой последней ее неудачи — слишком жестокая шутка. Однако это не имело значения, не в этот вечер, ибо, пролежав считанные минуты в тошнотворной готовности, она заслышала его дыхание и чуть погодя глухой аккомпанирующий полутон. Чудо длиною в срок жизни бабочки: грозовое, жаркое мгновенье миновало.
Джозеф не потребовал от нее того, что причиталось ему по праву — и что она никогда не смогла бы отдать.
Четверть четвертого. Она прокралась вниз по лестнице, чтобы взглянуть на Ангелику, чей лик, беззащитный в дреме, по-прежнему зеркально отражал ее душу Констанс задолжала Джозефу еще одного ребенка, еще столько детей, сколько смогла бы выносить. Она существовала ради этой единственной цели. Ее тело любой своей впадиной, рассмотренной под любым углом, было сотворено для детей. Что сталось бы с нею и ее бедным, преданным Джозефом, если бы доктора почитались на манер божеств, если бы они могли требовать свою дань и настаивать на отрешенном усыхании Констанс, на ее совершенной бесполезности? Завтрашней ночью она пойдет им наперекор. «Я не страшусь», — думала она. Ложь, разумеется. Она страшилась оставить Ангелику и — в высшей степени себялюбиво — страдать вновь.
Она смотрела на огонек, что танцевал в свечном сале и метал свое подтянутое слезообразное тело во все стороны сразу, накрывая сальный пруд голубой полой, и два мгновения спустя с мягким схлестом истощился, испустив вздох, что совпал с дыханием спящей девочки и созвучным ему дыханием Констанс. Она должна наконец вернуться наверх и уступить. Он станет думать, что она полагает себя слишком для него прекрасной. Она осквернила их ложе — не с живым мужчиной, но со страхом, слугой докторов. Констанс не могла унестись прочь, вот так запросто воспарить высоко над домом, она дышала согласно со спящей девочкой, верная лишь собственному страху, и гнала прочь желание уступить тому, кто ее спас. Во сне ее собственный голод одолел ее воспаряющее тело, и она знала, что унять этот свирепый голод под силу одному лишь Джозефу. Констанс желала быть с ним ласковой и отвергала пищу, невзирая на ноющий аппетит, она сдерживала себя, она поглощала только пригоршни Джозефовых волос, но неослабный голод не думал отступать, и она принуждена была лишить спящую, уступчивую плоть Джозефа всех свободно отделявшихся частей, пожрав его пальцы, уши, нос. Однако едкий голод горел в ней с прежней силой, и она осознала вдруг, что насытится куда быстрее, если использует иной, более умелый рот. «Что это я себе думаю? — поправилась она. — У меня нет никакого второго рта».
Но стоило ей подумать, как она задохнулась от ужаса и отвела глаза, дабы избегнуть вида этого рта. Ей нельзя смотреть на него, ей положено неослабно хранить бдительность. Она молила себя не глядеть, но вотще: вот он, второй, более порочный рот — окровавленный. Она повернулась, рыдая от жалости, к спящей плоти Джозефа и возжелала, чтобы сей рот не потребовал от нее уничтожить супруга.
— Пойдем. Наверх, в постель, сейчас же, — сказал он, пробуждая ее ото сна. Он высился над нею с новой свечой в руке, и она чуть не закричала «нет», стремясь оградить его от опасности, что все еще снилась ей, и влажное тело ее дрожало.
V
На следующее утро она поднялась рано, чтобы доставить ему поднос с чаем и булочками. Ангелика играла на полу, а Констанс прислуживала своему господину, что возлежал в занавешенной постели, смахивала крошки с его бороды, изрекала слова любви. Она желала, чтобы он видел: она вернет ему все тепло, всю послушную любовь, кои способна отдать, не подвергаясь опасности.
Сначала он изумился, будучи размягчен сном, и воззрился на нее с нежным удивлением, словно только часть его, упоительно детская часть, очнулась в сущей идиллии на поляне посреди леса их взаимонепонимания.
Но с какой легкостью он моментально все разрушил! и сколь скор был его гнев! Понадобился лишь предлог, легчайший шум, производимый Ангеликой на другой половине комнаты и явно неспособный раздражить Джозефа; однако, поскольку тот не мог иначе оправдать безвыходную ярость к женщине, что сейчас гладила его щеку и кормила его джемом, ему пришлось пригасить на мгновение негасимый горн злости и обвинить во всем безвинное дитя.
Когда он удалился, она стала читать вчерашнюю вечернюю газету, разверстую на столе и усеянную бурыми брызгами его чая. Газета (не более чем дополненная подробностями таблица смертности, как и все прочие) полнилась кудахтаньем о последнем злодее, что испятнал Лондон кровью. Два новых нападения, отмеченных теми же гротескными свойствами, что и первое, свершились в позапрошлой ночи между полуночью и четырьмя часами утра. Отвечавшие за общественную безопасность чиновники, поставив под сомнение собственный авторитет, признались, что осмотр мест преступления «привел их в замешательство». Каким образом, к примеру, обеих дам, замужних и солидных, увезли в черный час из их домов без единого свидетеля похищения? И каково значение зверства, учиненного с их руками? Определенно, если бы речь шла о разбое либо всего лишь об оскорблении более порочного свойства (всего лишь! — отметила она), не возникла бы нужда в той дикости, коей равно подверглись обе жертвы. Предполагали, что отметины могут указывать на чужеземца, возможно, язычника; инспекторы объявили, что совещались с экспертами Британского музея, каковые имели некоторое понятие о племенных ритуалах Африки и Азии. Газета глумилась над «экспертным замешательством» полицейских сил: маниакального чернокожего варвара, что алчет свершить колдовство, на улицах Лондона заприметили бы со всей определенностью.
Так вот какой ты, Лондон: мужчины высмеивают мужчин, что охотятся на мужчин, кои по темным углам выслеживают женщин, дабы свершить над ними невразумительные обряды. Но не при свете дня: это ее Лондон, и она не будет в страхе сидеть дома. Ангелика уснула, и Констанс вышла в полуденный дождь. Она отправилась бы с визитами, имей она подобное обязательство, но являться с визитами было не к кому. Потому она шла куда глаза глядят и раздавала деньги вдовам, с коими сводила знакомство во время множества одиноких прогулок.
Некогда Констанс едва ли замечала недостаток общества, не желая иных товарищей, кроме Джозефа. С того дня, когда он вошел к Пендлтону, ее ожидания касательно его товарищества были высоки, пусть сегодня ей с трудом удавалось припомнить, с какой стати она питала подобную надежду.
— Джозеф станет приключением всей моей жизни, — сказала она Мэри Дин. Ей припоминалась достоверность сего душевного волнения. — Приключением всей моей жизни!
— Он мужчина, — отвечала Мэри, никоим образом не согласная с констатацией Констанс; в голосе ее слышались завистливые нотки и простая горечь простой девушки.
— Познание всего, что можно познать об отдельном человеке, требует жизни, если не двух, — возражала Констанс. — Вот что такое замужество!