9 лет: не ищи неприятностей («Хоббит»),
10 лет: выбраться из беды стоит больших денег («Граф Монте-Кристо»).
11 лет: иногда лучше не искать от добра добра («История доктора Джекилла и мистера Хайда»),
12 лет: если не будешь по-настоящему осторожен, вырастешь озлобленным («Моби Дик»),
13 лет: всегда знай, где у тебя пути к отступлению и что может послужить оружием в случае беды («Сердце тьмы»),
13 лет: не читай слишком много («Дон Кихот»),
15 лет: лучше умереть, даже медленно умереть, чем жениться («Война и мир»).
15 лет: множество людей чувствует то же, что и я, только они научились это скрывать («Посторонний»), потому что они вруны («Над пропастью во ржи»),
16 лет: Я хочу жить внутри пылающего круга любви и романтики (без указания книги; запись яростно замазана черной пастой вскоре после того, как сделана).
17 лет: что прошло, о том забудь — как ни думай, уже ничего не изменишь («Великий Гэтсби»),
19 лет, последняя запись, первый курс колледжа: Никому нет дела. Да и с чего бы? («За закрытыми дверями», «Тошнота»).
Какие-то из этих уроков Джон забыл, сознательно отбросил, спокойно перерос или изменил для дальнейшего употребления. Но не все. Из двухсот с лишним записей в растрепанном блокноте одна сохранила на много лет строгую власть над поступками Джона.
Он сделал ее в одиннадцать, примерно в то же время, когда его впервые заставили спать в одной кровати со Скоттом, потому что Джонову кровать занял отец, изгнанный из спальни, а вскоре — в первый раз из многих — и за дверь: «Секс заставляет людей поступать, как хочет он, а не как хотят они сами. Секс делает людей идиотами, и его нужно избегать, хотя это, кажется, трудно». (Подходящие примеры добавлялись не один год, всеми разными почерками: «Майк Стил и убийца-чистюля», «Три мушкетера», Шерлок Холмс в «Скандале в Богемии», «Айвенго», Бытие, «Лолита», Исход, «Тэсс из рода д'Эрбервилей», Второзаконие, «В сторону Свана», и так далее, до конца первого курса в колледже).
Что-то нашлось в том жутковатом триллере о Майке Стиле, и годом позже — в изменах, сомнениях и шараханьях д'Артаньяна и Атоса, что-то в Шерлоке Холмсе, таскавшемся по пятам (надежный, могучий Шерлок!) за этой нелепой Ирен Адлер, не говоря уже о мистере Прайсе. Каким-то способом в одиннадцать лет, где-то по-настоящему гордясь собой, Джон Прайс без всякой помощи со стороны постиг то, что определил для себя как первый из открытых им законов человеческой природы. Книга за книгой, сюжет за сюжетом, секс подрывал принципы, пускал под откос карьеры, рушил порядок, соблазнял героев стать ленивыми и глупыми. На время чтение стало для Джона буквально тошнотворно: герой за героем превращались в фигляров, и почти каждая книга была картой все тех же трагических земель. В одиннадцать лет мальчик знал, какая сила воли, какие жертвы ему понадобятся, но был готов: к этому сексу он и пальцем не притронется.
К четырнадцати годам у Джона был готов всеобъемлющий план: несмотря на бесчисленные попытки защититься своей маленькой «моралью» или «принципами», люди (и не в последнюю очередь родители, а позже и Гаргантюа Скотт) все так же оказываются в дураках; значит, единственное гарантированно достойное сексуальное поведение, единственно
Джон усвоил эту идею как выражение своей самой подлинной сути. Он оформил ее в связную доктрину, которую открыто исповедовал и даже в старших классах защищал перед друзьями и предлагал им, поначалу изумляя, потом раздражая, потом просто впечатляя и пугая их своей экстремистской и непопулярной позицией. Ко времени поступления в колледж Джон, что и неудивительно, устал быть единственным защитником человеческого достоинства. Переход из школы в колледж и переезд из Южной Калифорнии в Северную Калифорнию казался подходящим моментом для ревизии собственной личности, и Джон сознательно решил больше ни с кем свой выбор не обсуждать. Но если он и обуздал проповеднические порывы, то в немом удивлении качать головой над поведением других не перестал; разнообразие дурацкой полуморали изумляло его и в этом новом мире, где двухъярусные кровати и тонкие стены делают секс повсеместной и хорошо слышной реальностью. Люди так же громко и часто говорили об идеалах, философии и своих твердых как скала (пока еще не ночь) понятиях о добре и зле. Они отвергали сексуальные правила родителей как наивный пережиток воображаемых пятидесятых, однако тут же упрямо утверждали свои, и Джон знал, что он один здесь спокоен и счастлив, а все вокруг сходят с ума от любви, похоти или одиночества.
Но кроме этой единственной причуды Джон вел в колледже обычную жизнь. Пил он, пожалуй, больше других, но на это вряд ли кто посмотрел бы косо. Сексуальной разрядки он достигал освященным веками частным манером, с которым его философия нехотя мирилась, и часто завершал практику наполовину всерьез наполовину произнесенным «Вот. На время гад должен присмиреть». Он ходил на пирушки, танцевал и даже немного встречался с девушками. И, конечно, реже думал о своих теориях. В отличие от школы, здесь, бывало, проходили недели без единой мысли об уклонении от секса, и, слегка подвыпив на тусовке, он вдруг обнаруживал, что целует девчонку, с которой только что танцевал. Но годы теоретизирования запрограммировали его: без мысли о человеческом достоинстве или о героических натурах, вопреки своему притяжению к девице, он заморгает, будто выходя из транса, и пробормочет слова, которые мечтает услышать любая женщина: «Мне, кажется, надо идти». Принципы работали, даже если он о них вообще не вспоминал. От алкоголя механизм действовал плавнее: Джону становилось жарко, горячо и шатко (стандартный побочный эффект при смешивании алкоголя и чужой слюны), и ему срочно требовались разом свежий воздух и одиночество. Холодный и трезвый поцелуй на улице оказался бы роковым, но такой разновидности Джон почему-то никогда не подвергался.
XVI
Небесно-голубые стены и потолок «Блюз-джаз клуба» покрывает роспись. Покойные легенды джаза кисти двух студентов Венгерской национальной академии искусств болтают, курят, пьют и играют на небесах. Умершие музыканты одеты как при жизни, но еще носят ангельские крылья разных фасонов. Билли Холлидэй[17] — реставрированная до юной красавицы, какой она начинала, в серебристом вечернем платье с неизменным гибискусом в прическе, — поет в хрустальный микрофон, паря над волнами и гребнями позолоченной облачной земли. Рядом с ней, выглядывая из-под шляпы-пирожка, играет Лестер Янг,[18] его тенор-саксофон выкручен высоко вверх и вбок, будто великанская флейта. Дюк Эллингтон[19] горбится над роскошным прозрачным роялем, а Билли Стрэйхорн[20] карандашом поправляет ноты перед Дюком. Подальше слева Бен Вебстер[21] и Коулман Хоукинс,[22] болтая янтарной жидкостью в широких стаканах, смеются над двумя пухлопопыми херувимами — чьи личики скопированы с «Сикстинской мадонны» Рафаэля — которые пытаются извлечь звук из саксофонов Бена и Коулмана, да вот инструменты слишком велики,