Гизелла и Петронилла мечтательно навалились на метлы, а матриархальная Святая Анастасия — с двойным подбородком на мясистой ладони, влажными припухшими глазами, устремленными на Чета, громадными ляжками, тяжело носимыми даже здесь (и продавившими облачный диванчик, на котором покоятся) — на миг замерла у своего ткацкого стан ка с незаконченным гобеленом, на котором — точно (почти) этот же момент: Чет лежит на спине на облаке, его скромные крылья благоразумно прицеплены к нежно-голубой холщовой куртке, но труба парит свободно рядом с ним, а сам он страстно целует нисколько не матриархальную Святую Анастасию.
На заднике Мингус, Монк и Паркер[25] болтают прямо над круглым столом, за которым рядышком сидят Джон Прайс и Эмили Оливер, слушая, как странный бэнд заканчивает «Иду по берегу». В соседней комнате, справа от Джона, постукивают бильярдные шары, из бара слева доносятся любовные призывы стаканов, и бутылок, и пивных кранов. Джон в своем бессменном блейзере пьет «уникум» из рюмки с лейблом американского рома и стряхивает пепел с сигареты «Красная Мозгва» в пластмассовую пепельницу с рекламой западного курева, которое предпочитают потерявшие голову влюбленные и решительные индивидуалисты.
Несколькими днями раньше (после очередного турнира по «Искренности», в котором Эмили показала себя ужасно или волшебно — в зависимости от того, кто судит) Джон, собравшись с духом, пригласил ее на это свидание, которое началось в «Табан Рустер»: куриный паприкаш, рис, дешевое красное вино. Заказывая еду, Джон истратил свои немногие новые венгерские слова, а старенький половой досыпал несколько своих английских, чтобы сравняться. Эмили извинилась, что не может предложить почти никакой помощи, объяснив, что не очень внимательна на занятиях, а исполняя задания, где требуется беглость венгерского, почти целиком полагается на посольских шофера и повара.
Она легко смеется, она немного другая, не та, что проснулась под деревом; Джону в голову приходит слово «солнечнее». Разговор свободно течет от газеты к посольству, от эмигрантского существования к удовольствиям и идиотизму будапештской жизни Эмили держит бокал двумя руками и смеется, когда скрипач-цыган в черной жилетке с блестками принимает Джоновы форинты за то, чтобы играть подальше от их столика. Чтобы еще посмешить ее, Джон расписывает сложную механику сделки (установлено точное расстояние от стола в футах за каждый форинт). Эмили поздравляет его с выходом первых нескольких колонок, Джон благодарит, тихо радуясь, что Эмили их вообще прочла. Она описывает свои дни — поручения, календари, приемы, извинения — с какой-то спокойной искренностью, которую Джон принимает за близость. Вдовый посол хороший человек, говорит она, только одинокий, и в некоторых вопросах ему нужен женский совет. Он особенно много спрашивает по протоколу, что удивительно, а в последнее время стал доверять Эмили свой гардероб, «конкретно — мучительную загадку выбора галстуков», докладывает Эмили. Посол — карьерный дипломат, а не политический назначенец. Его имя — густо пропахшее старыми деньгами — не кажется ей таким уж верным ключом к его личности и стилю, его уверенность вянет в странные моменты, и он даже заикается, если не приготовился к разговору. Эмили ожидала черствого босса, но посла она обожает и рада тому, что он все больше полагается на нее.
— Везет послу, — позволяет себе Джон, и Эмили закатывает глаза:
— Ой, да ладно тебе!
Как Джон видит себя и Эмили после ужина: они идут через Цепной мост — суперзвезду будапештских открыточных видов — за Дунай, в новый джаз-клуб, на который Джон недавно набрел и тут же наметил его для первого свидания с Эмили. Джон пятится перед Эмили, в нескольких футах от нее, слегка склоняясь к ней. Он машет руками, сопровождая забавную историю, которую рассказывает; Эмили, шагая, держит руки в карманах пиджака. Смеясь, она запрокидывает голову, и Джон запоминает ее такой (тут же, пока все еще происходит): навсегда шагающей к нему, навсегда смеющейся. Фонари на Цепном мосту красят щербатый камень в нежно-желтый, а волосы Эмили — в темное золото, река под мостом перестает течь, чтобы все осталось в памяти Джона и он мог сосчитать голубые и белые огни, окропившие валики обездвиженных волн, а проезжающие машины скользят беззвучно и не плюются выхлопами, чтобы звучал только смех Эмили и пахли только ее духи.
Они поиграли в пул и сели под Мингусом, Монком и Паркером, попивая «уникум» и слушая музыку. Белая американка лет двадцати пяти с гибискусом в прическе, объявленная на афише как Билли Фицджеральд, садится на табурет в луче прожектора с микрофоном в одной руке и стаканом скотча в другой. Ее группа — девятнадцатилетний клавишник венгр в футболке и старом смокинге, вельветовых шортах-обрезках и голубых пластиковых шлепанцах с логотипом немецкой фирмы спортивных товаров и пятнадцатилетние русские близнецы: один массирует старинный контрабас, испятнанный витилиго стершегося лака, второй размахивает щетками над минималистской ударной установкой, собранной из кусочков от нескольких ударников-доноров: красный малый барабан, несколько тарелок разных видов и синий с блестками бас-барабан с названием какой-то рок-н-рольной группы, написанным кириллицей на мембране.
«Иду по берегу» завершается мягкой басово-клавишной кодой. Певица со скрежетом прочищает горло перед микрофоном и приникает к стакану. Эмили смотрит на часы и извиняется: ей нужно позвонить Джулиям.
— Им надо знать, когда я приду. Я мигом! А хорошая группа, правда?
Она идет в дальний конец стойки к телефону.
— Мы решили, что делаем эту вещь в последний раз, хотя она и красива, — говорит певица шершавым прокуренным контральто, обращаясь к публике по-английски. — Это одна из тех песен, в которых женщины выглядят жалостно и только и делают, что ждут, когда их мужчины обратят на них внимание. Мне не нравится, эти парни с Улицы луженых кастрюль[26] только и изображают, как женщины тоскуют по любви и ждут, когда же мужчины будут обходиться с ними как подобает. Так что мы больше этих вещей не делаем.
Она отпила большой глоток скотча, разгрызла кусок льда и выплюнула половину ледышки обратно в стакан Публика, в основном венгры, вроде бы вежливо слушает, и Джон пытается оценить, всерьез говорит певица или нет, но отвлекается посмотреть, как Эмили снимает трубку, считает и опускает монеты, набирает номер, говорит. Эмили к нему спиной. Ее шея выгибается из воротника, когда она прижимает трубку плечом. Эмили что-то достает из сумки. Джон представляет, как подходит сзади и прикасается губами к свободному уху или к выгнутым пульсирующим жилкам на шее.
— Каждый должен вести борьбу на своем рабочем месте. Мое рабочее место здесь, и все музыканты из моей группы меня поддерживают, иначе я бы с ними не работала. Так, парни?
Восточноевропейские музыканты кивают, и певица задает счет новой композиции.
Слова припева «Любви на продажу» сменяются фортепианным соло, а Джон разглядывает Эмили — все еще на телефоне, спиной к нему, футах в тридцати, неслышимая сквозь музыку и шум бара, лицом к допотопной коробке настенного телефона из серого металла. Джон приближается к ней сзади, и ему становятся слышны какие-то слабые отзвуки ее разговора, еще не слова, только бледные каденции на фоне музыки, неопределенно-иностранные модуляции. Соло ударных начинается с грохота тарелок, Эмили оборачивается через плечо и видит Джона.
— Буду, — говорит она. — Команда классная. Всякое старье, типа джаз и всякое, но тут классный бар. Надо здесь иногда зависать. Да, о'кей, буду. Ну пока, чума! — Эмили вешает трубку. — Привет от Джулий. Ладно, парень, завтра с утра в школу, — продолжает она, — так что выпьем еще по одной, но потом мне надо идти до дому.
Они подходят к стойке, и бармен — который наблюдал за концертом со своего места около телефона, — обращается сначала к Эмили, говорит по-венгерски что-то быстрое и неразборчивое. Она делает непонимающее лицо и жмет плечами.
— Она венгерка, да? — спрашивает бармен у Джона по-английски, на лице смесь недоумения и гнева.
Джон возвращается за столик со стаканами, певица принимает аплодисменты и представляет своих товарищей.
— Бармену показалось, он тебя знает, или кого…