спокойное равнодушие к сотням обращенных на нее глаз. Трое музыкантов играют вступление к шестой и последней песне последнего из трех оговоренных контрактом выходов за вечер. На мужчинах тоже черные вечерние платья и туфли на шпильке, как и у певицы, а их платиновые волосы так точно копируют ее прическу, что можно подумать, будто у нее тоже парик. Один музыкант играет на разных детских инструментах — гавайские гитары, банджо, ковбойские гитары, мощно усиленные, бьют из нескольких больших динамиков, развешенных по подвалу. Второй с невероятной ловкостью играет на бас-гитаре, выдавая фанковый грув, перекрещенный пулеметной дробью трелей тридцать вторых и шестьдесят четвертых, как стильный костюм перекрещивается патронташем. Его «туц-дыц-дыц» заставляют танцующих скакать и дергаться в потном азарте. Третий музыкант сидит за батареей кассетных магнитофонов, подключенных к общему пульту. Откидывая с глаз платиновую челку, он одновременно приглушает одни и раскручивает погромче другие кассеты. Пока играют песню, он оркеструет:
• плач младенца и голос пожилого мужчины, пытающийся успокоить по-венгерски;
• речь на русском языке из советской эпохи (все венгры в зале на том или ином этапе образования должны были учить русский, но теперь предметом гордости стало заявлять о беспамятстве, а высочайшим достижением — незнание вообще ни одного русского слова; это распространенное заявление опровергают танцующие, многие из которых смеются и строят рожи);
• песенку из музыкальной заставки американской детской телепередачи, исполняемую в радостном мажорном ключе мужчиной, женщиной и несколькими одаренными детишками;
• старания какой-то венгерской пары, стоны и скрип кровати;
• нашинкованный британский крокетный комментарий: «южноафриканцам нужно одолеть довольно крутой холм довольно крутой холм нужно одолеть довольно крутой-крутойкрутой холм крутойкрутой холм нужно одолеть южноафриканцам довольно крутой холм нужно одолеть сегодня, Тревор, Тревор, Тревор, Тревор».
• государственный гимн Венгрии, спетый мимо нот тремя венгерскими друзьями «Жопы-кассы». Они изображают дебильных школьников и секунд через десять три голоса уже оказываются на трех разных строках гимна, аплодисменты и вопли толпы заглушают все, национальный гимн спутывается до полной непостижимости.
Он медленно идет на середину комнаты, к винному стеллажу, мысли текут одна за другой. Проще простого — расшатать этот стеллаж, чтобы он, например, упал на того, кто потянется за бутылкой на верхней полке. Тогда будет кровь, переломы, и если это случится поздно вечером, а жертва уже изрядно выпьет, объяснение происшествия будет рдеть у самого мертвеца на красной физиономии. «Я расскажу отцу, как рад принять его предложение, как здорово все устроится с этим маклерским местом, а потом приглашу моего милого брата к себе отобедать по-братски. Как поздно мы засидимся, как доволен я буду, когда жена отправится в спальню, как любезно отпущу слуг, как весело мне будет сидеть за полночь, пить и болтать с любимым братом. А потом я сведу его вниз взглянуть на подвал. О, как дико мне будет! Как горько! Будто солнце угасло — нет, это слишком».
Посреди комнаты в самой гуще давки установлена деревянная платформа, поднятая, чтобы под ней можно было танцевать. Вознесенный макушкой под самый потолок армейский дружок Тамаша сидит за звукооператорским пультом. Прямо позади вышки, у ее щербатой и исписанной граффити деревянной лестницы, Чарлз Габор, одетый в черную тенниску и брюки-хаки, пихаемый толпой извивающихся, целует низенькую девушку, которую никогда прежде не видел, которая столкнулась с Чарлзом лишь пару минут назад и сразу же запустила руки ему в штаны.
А трудно ли отравить картофелину, гадает он, остановившись перед полками у задней стены. Нет, опасность, что ее съест другой человек, или… Конечно. Дом ведь новый. Балконы, наверное, приделаны плохо, перила могут держаться нетвердо, человек легко может упасть. Пожалуй, винный стеллаж — наилучший план.
В глубине комнаты на полке, врезанной в стену, Скотт и Мария, держась за руки, орут что-то друг другу, но, поскольку они сидят прямо под одним из клубных динамиков, скоро сдаются, охрипшие, и принимаются целоваться, иногда отвлекаясь на песню. Гитара и бас внезапно глохнут, лентопротяжный жокей выдает царапучую запись фанковых барабанов, и белокурая певица выходит к микрофону. Она закрывает глаза, складывает руки, положив ладони на груди, и на овенгеренном английском поет поставленным оперным голосом:
Толпа, в разной степени владея английским, начинает подтягивать повторяющийся распев куплета, пение солистки между тем медленно скользит от оперной техники к хард-роковой манере, потом к грубому визгу. Она рычит все яростнее, младенец плачет все громче, гавайская гитара все пронзительнее, басовый грув удробляется дальше некуда, а венгерский государственный гимн вконец перепутывается. Люди, подпрыгивая, визжат слова гимна, пары танцуют, одни молодые мужчины толкают других, незнакомых. Венгры и иностранцы, дымящие у края сцены, пытаются выказать умеренную заинтересованность и почти все до одного скрипят мозгами, стараясь придумать, что им сделать или сказать, чтобы получить хотя бы чуточную возможность переспать с вокалисткой.
Гнев прошел, и с ним — самые изощренные планы. Он описывает еще один круг по своему подвалу, рука, которой он не переставая ведет по холодной стене, запорошена белым. Он снова подходит к лестнице, еще мечтая о смерти брата, но теперь это лишь жалкая попытка не думать, что сказать жене и на что согласиться. Он никогда не убьет брата. Нужен выход гораздо ужаснее.
В левой стене открывается единственный выход из танцевального зала — проем, в котором от ноздреватого бетонного пола подымается вверх кирпичная лестница, освещенная теми же лампами в колпаках. В этой единственной артерии — стеноз спускающихся потенциальных танцоров и поднимающихся пьяниц, чающих свежего воздуха. Курят все.
Июнь перешел в март, он снова сидит на подвальной лестнице, крошит в пальцах куски известки и старается не прислушиваться к воплям. Вместо этого пытается думать о разных вещах по своей правительственной службе. Должность его не тяготит. Все эти глупости, что он натворил, разбитая чашка… А оказалось, все проще простого. Даже довольно приятно. Конечно, он в тот же вечер сказал жене об известиях от отца, сказал, что ждал этого, знал за много месяцев, сказал, что просто не хотел донимать ее подробностями в медовый месяц, и разве не будет она гордиться, рассказывая подругам, что у ее мужа место на бирже, и… Но в этот миг проклятые слезы подступили опять, и, даже попытавшись было встать и выйти из комнаты, пока она не заметила, он дал себе вновь упасть в ее объятия, едва она взяла его руку, и просто плакал от стыда, а она гладила его по голове, смахивала белую пыль с волос, а потом стала целовать.
Вопли прекратились, но он не знал, когда — не знал, долго ли сидит тут в молчании и в темноте. Он вылез на кухню. Уже не прислушиваясь. Ясно, что криков больше не будет. Ей, конечно, ничего не угрожает, однако он будто прирос к холодной плите. И тут крики начинаются снова — теперь уже первые протесты новорожденного. Но с места все равно никак не сойти.
Лестница из танцевального подвала в «А Хазаме» ведет на первый этаж к бару и холлу. За стойкой Тамаш с двумя помощниками удовлетворяет запросы толпы. На стене у них за спиной висят в рамках