виделась.
— Ты
— Не сегодня? Ну так может никогда? Это тебя устроит?
— О господи, вот до этой самой минуты я не могла понять, отчего моему папаше так нравилось колотить девочек, но теперь — да, никогда меня вполне устроит. Меня так тошнит от вас обоих. Вы совершенно одинаковые. Вы слабаки. Вам
Немного назад: первая минута 1991 года. Объявленное певцом на венглийском наступление полуночи вызывает лобызания и поздравления, вскинутые брови и поджатые губы, новые заказы выпивки по всему клубу, потешную дуэль на бильярдных киях, рукопожатия и внезапную щедрость на табак во всех ее формах, перерывы в текущих спорах и необъяснимое, внезапное, запущенное календарем прорастание на поверхности сознания давно шевелившихся в глубине земли отростков чувств. Джон слегка целует пианистку в щеку.
— Ну и хватит, Прайс, — раздается у них за спиной голос Ники. — Надя, я не могу ему позволить касаться никаких других женщин в Будапеште.
Ники целует его в пьяные губы и садится по другую сторону от Нади, втроем на скамье им тесно. Ники заряжает новую пленку, а Надя, шутливо преувеличивая плотность давки, притворяется', что, играя, может двигать руками только ниже локтя.
— Так вот мои немцы, Джон Прайс. Они вернулись где-то часа через четверть. Момент Нового года пришел и прошел, как сейчас, и мы теперь в 1939-м. Они ушли драться за меня в прошлом году, а когда вернулись, все изменилось. Они дрались, это ясно. И у моего врага, и у моего героя рубашки в крови и отметины на лице. У моего героя бриджи порваны на колене. У негодяя глаз постепенно заплывает, оттенки меняются, но это как следить за движением часовой стрелки. У моего героя еще и порез на щеке, — чуть выше шрама. Но, поверьте, все это вещи, которых сначала
Через годы, выбери возраст Джона, выбери город где-нибудь, и вот новогодний вечер начинается со знакомств и выпивки в его очередной квартире. Его спрашивают о фотографиях, развешенных по стенам, заботливо обрамленной и кочующей с ним памяти его путешествий по миру; их он первыми распаковывает и расставляет в каждом своем новом доме. И когда незнакомец остановится перед грустной черно-белой фотографией старухи и мальчишки рядышком у рояля в какой-то дымной комнате, и кто-нибудь спросит, кто это снимал, а кто-нибудь еще спросит, кто на фотографии, Джон (отвечая на оба вопроса, а может, ни на один) скажет: «Старый друг». Вежливое любопытство касается старинного снимка плачущего младенца, а потом другой гость (чье имя еще не укрепилось в памяти Джона: только что представленный муж знакомой, поклонник джаза и любитель пустяков, неисправимый всезнайка; еще и вечер не закончится, как они с Джоном окончательно друг другу не понравятся) скажет: «Ну, если вы спросите меня, я скажу, что это Декстер Гордон», — и разговор метнется к звездам джаза середины двадцатого века.
Но немного назад: Джон в своем плавании уже посреди океана и не видит — и не ищет — никакой земли на горизонте. Он очень пьян и потому попеременно то мрачен, то оживлен, то потерян, то болтлив.
— Я даже не знаю ее фамилии, — признается он Наде, когда Ники далеко, фотографирует что-то в другом конце зала. — Вы представляете? То есть я ее читал, но никогда не слышал, как она ее произносит. Я даже не могу ее выговорить. Тут есть какой-то символизм, если вы сможете его найти, потому что я не могу…
В следующую минуту обе женщины сидят перед ним и смеются. Он не понимает, когда вернулась Ники; она только что была в том конце зала, да и вообще, что такого смешного?
— Это тот гад, который швырнул в меня камнем. — Джон щурится на мужчину у стойки, явного американца, беседующего с явно американской девушкой. Вон тот гад, Ник, швырнул камнем. — Человек в баре все время чихает, стойка перед ним вся в ухабах мятых коктейльных салфеток. — Который в меня камнем. Пойдем с тобой отметелим его до посинения. — Ники смеется, когда Джон подступает, моргает и говорит что-то, а противник даже не сразу его замечает. Ее аппарат щелкает и щелкает. — Хочешь бросить в меня камнем? Не так просто бросить в меня камнем. Я покажу, как бросаться в меня камнями.
Мужчина оборачивается к сердитому пьянице, который качается перед его спутницей и подругой детства, щебечущей про свой суматошный развод, завершение короткого брака.
— Извините? — говорит турист, отвечая на то немногое, что расслышал («брысас вмьне кэмне»), У него тихий голос, гундосый от простуды, слегка извиняющийся.
— Не пойдет, приятель. Слишком поздно для «извините». Никак не пойдет.
— Мы вас знаем?
— Оо, нас много таких, наверное, трудно отделываться от нас, камнеловов.
Джон подается на обруганного врага, но не держит равновесия и падает на колено, хватаясь в падении за руку мужчины. Когда эта рука в тот же миг его стряхивает («Эй, парень, убери руки»), Джон продолжает падение и ударяется губой — с твердыми, острыми, идеально наклоненными зубами позади — об стопу женщины, а потом его уводит куда-то в сторону Ники.
— Прибереги для меня, милый, — утешает она Джона. — Моим ногам тоже нужны жестокие укусы.
Ники сажает Джона в кабинке и время от времени прикладывает к его губам стакан со льдом, наблюдая, как лед медленно становится мутно-красным.
— Я не в состоянии драться, если честно, — признает Джон, и стакан падает, лед и розовая вода на поверхности стола кажутся черными. — Эй, послушай. — Джон не может открыть глаза, но компенсирует другим; его брови, губы, мышцы щек становятся необыкновенно многозначительными, из угла рта капает кровь, и он напоминает возбужденного слепого вампира. — Эй, послушай. Я думаю, что должен сказать тебе сейчас. Я правда, я люблю тебя, Эмили. Я знаю, ты сейчас этого не хочешь слышать, но я люблю.
— Это очень мило. Спасибо, — отвечает она, и Джон на время отключается. Позже Эмили, видимо, уходит, потому что приваленный к стенке, не изменивший позы с тех пор, как отключился, если не считать приоткрытых глаз, Джон видит, как Надя говорит с Ники. Они смеются и курят в нескольких столиках от него, соприкасаясь головами, и Джон понимает, что это, наверное, сон, потому что эти две никогда не встречались. Он смотрит, как их руки касаются друг друга в разговоре, как Ники фотографирует лицо, руки и плечи Нади вблизи, смотрит, как они показывают на него в кабинке и делают беспомощные, жалеющие лица — настолько штампованная и кинематографическая сцена, что часть Джона удивляется убогости воображения, которую должен предполагать такой скучный сон. Потом эти мысли развеивает долгая и лихорадочно горячая порция «P.E.M.», которая, кажется, звучит бесконечно, неуклонно замедляясь, и он просыпается в девяносто первый год один, в скипидарных парах ее жилища, одетый и потный в ее кровати, с невспоминающимися решениями и воспоминаниями в слабом разрешении и с карусельным, зацикленным желанием почувствовать, что этот год может каким-то непредсказуемым образом стать