спрятаться и думать только о садах.
167. Шагая по сумеречному пляжу, я встретила человек десять, не больше. Два раза мне попались угрюмые дети с родителями. Потом собиратель камешков, который переворачивал то одну гальку, то другую. И, наконец, Медовая Барышня из Дома-на-полдороге.
Она сидела у себя на террасе, со стаканом в одной руке и биноклем в другой. Вместо обычного топа на ней была белая полотняная блузка, подошвы ног, закинутых на перила, казались странно, даже пугающе бледными. Распущенные медовые волосы растрепаны, но это ей шло.
Когда я проходила мимо, она посмотрела на меня, нисколько не смущаясь моего пристального взгляда. Улыбнулась, кивнула и сказала:
— Наш айсберг нынче вечером совсем розовый.
Я глянула направо: в самом деле.
— Вообще-то мне больше нравится, когда он зеленый, — продолжала она.
— Зеленый? Ни разу не видела его таким.
Она отбросила волосы назад, целиком открыв лицо, и с заговорщицкой улыбкой добавила:
— Еще увидите. Надо лишь подгадать момент.
Она откинулась на спинку кресла, приподняв бинокль и всей своей позой показывая, что разговор окончен.
— Всего доброго, — сказала я. Но ответа не последовало.
Когда я добралась до той части пляжа, которая считалась исключительной территорией «АС», там не было ни души. Я осталась одна-одинешенька, прошла к своей любимой дюне, пригладила песок, села и стала смотреть на айсберг.
Отлив был в разгаре, и весь пляж внизу влажно поблескивал, твердый и гладкий, точно лист сверкающей бронзы. Отражение айсберга на нем походило на мираж, хотя было перевернутым и чуть скошенным в мою сторону.
Компанию мне составляли только береговые птицы — кулички, красногрудые ржанки и стайки белобрюхих зуйков, сновавшие вдоль кромки воды. Я поставила фотокофр на песок, открыла и извлекла оттуда Лилин плеер, моля Бога, чтобы батарейки не сели, пока я не прослушаю запись и не соображу, что она собой представляет. Вытащив кассету, я аккуратно сложила манхаймовский конверт и сунула его в карман. Потом вставила кассету в плеер, нажала нужную кнопку и стала ждать.
168. Сперва я услышала просто продолжение того, что успела прослушать в доме у Мерседес.
Что-то вроде инструкций, но не для солдат, не для мелких чиновников, а скорее для потенциального неофита некой религии.
Например, почти в самом начале голос доктора Чилкотта — пугающе монотонный — сказал:
Теперь голос сказал:
Айсберг темнел, из розового становился бордовым. Часы на пленке все тикали.
Каждая из этих фраз повторялась снова и снова.
Меня охватила настоящая паника. Я боялась, что сама поддамся внушению, если не стану противиться ему всеми силами своего рассудка. Хотя тон голоса был безучастно-ровным, а фразы — банальными.
На миг я выключила плеер и вслух, громко сказала себе, что сейчас голос наверняка сообщит:
Я надеялась, что засмеюсь, сказав себе об этом. Но не засмеялась. Не улыбнулась. Не пошевелилась.
Не могла.
В конце концов, собравшись с духом, опять нажала кнопку.
Я выключила запись, подождала.
Досчитала до десяти и включила снова.
Дышала я так тяжело, будто целую милю бегом бежала. Не оттого, что именно голос сию минуту произнес, но оттого, кто все это говорил — Чилкотт.
Как всякий пропагандистский опус, пленка началась с инструкций, адресованных всем потенциальным неофитам. Но теперь она внезапно переключилась на конкретику — на Колдера Маддокса и его смерть, а также на восприятие этой смерти конкретным слушателем — Лили Портер. До меня вдруг дошло, что эта пленка — вся, от начала и до конца, — была записана для нее одной.
169. Прошло минут десять, я сидела в полном оцепенении.
Ничего не видела. Ничего не слышала. Не могла думать.