баллон с зеленой краской и нарисовал на доске человеческую фигуру с телевизором в руках — для смеха. Прикрепил доску к олеандру в дальнем конце двора.
— Он тащит твой телик, Астрид. Ну-ка, пальни в него.
Забавно было стрелять из «беретты» двадцать второго калибра. Я попала пять раз из девяти. Со временем я попробовала все оружие Рэя — винтовку, короткоствольный «полис спешиал» тридцать восьмого калибра, «смит-энд-вессон», даже пневматический дробовик. «Беретта» нравилась мне больше всех, но Рэй считал, что «смит-энд-вессон» — вот из чего стоит пострелять», он обладает «останавливающим действием». Рэй вложил его мне в руки и показал, как правильно целиться, правильно нажимать на курок. Стрелять из тридцать восьмого было сложнее всего, он требовал большой собранности и точности. Тут нужны были две руки, и держать их следовало очень прямо, иначе он мог ударить тебя в лицо после выстрела.
Каждый пистолет для чего-то предназначался, как отвертка или молоток. Как любой инструмент. Винтовка — для охоты, «беретта» — для тонких, щекотливых ситуаций, например вечеринки в баре, встречи с бывшим или с бывшей, свидания (Рэй называл его «работа в контакте»). Дробовик — для защиты дома.
— Дети, прячьтесь за меня! — кричал Рэй смешным старушечьим голосом, мы бросались за его спину, и он поливал дробью олеандры на заднем дворе.
А тридцать восьмой?
— За тридцать восьмой берутся только в одном случае. Когда надо убить человека.
Стоя в шортах на горячем ветру, целясь из винтовки или держа обеими руками тридцать восьмой, я представляла себя девушкой-солдатом в израильской армии. Он смотрел, как я целюсь, и меня щекотало странное чувство. Сосредоточиться как следует на цели было уже невозможно, внимание разрывалось между буквой «С» на банке кока-колы и мыслью, что он смотрит на меня.
Вот что значит быть красивой, подумала я. Вот что ощущала моя мать. Тяга множества взглядов, отклоняющая тебя от нужной траектории в полете к цели. Я была не только в своих мыслях, в мишени, но и в босых ступнях на пыльной земле, в крепнущих ногах, в закрытой новым лифчиком груди, в длинных загорелых руках и белых волосах, развевающихся на горячем ветру. Он отнял у меня безмятежность, но кое-что дал взамен — сознание собственной ценности, красоты в чьих-то глазах. Я чувствовала себя красивой, но при этом словно потерявшей цельность. Мне были непривычны такие сложные ощущения.
7
В ноябре, когда в утреннем воздухе разливалась пронзительная синева и солнце купало валуны в густых золотых лучах, мне исполнилось четырнадцать. Старр устроила вечеринку с шариками, смешными шляпами и бумажным поздравительным вымпелом, пригласила бойфренда Кэроли и даже моего социального работника, этого пикового валета. Из «Ральф'з маркет» принесли торт с нарисованной кремом гавайской девочкой в соломенной юбке и моим именем, выведенным синими буквами, все спели хором «С днем рождения!». Свечи на торте были особенные, их невозможно было задуть, и я не загадала желание. Это значило, что теперь так будет всегда — вся жизнь может стать праздником в мою честь.
Кэроли подарила мне зеркальце для сумочки, Питер и Оуэн — ящерицу в перевязанной бантиком банке. От Дейви я получила большой лист картона, к которому он прикрепил образцы помета животных и ксерокопии их следов с аккуратными подписями. Старр вручила мне сверток с зеленым свитером, а социальный работник — набор заколок с блестящими камешками.
Последним подошел Рэй. Я осторожно приоткрыла обертку. В ней была деревянная шкатулка с тонкой резьбой, на крышке крупный луноцвет в стиле модерн, цветок с обложки первой книги моей матери. Затаив дыхание, я вынула шкатулку из бумаги, вдохнула свежий запах дерева, провела пальцем по луноцвету, представляя, как Рэй вырезал эти изящные лепестки, как тщательно их обрабатывал — не было видно никаких следов ножа. Наверно, он делал шкатулку поздно ночью, когда я спала. Страшно было показать, как меня восхитил этот подарок, и я сказала только «спасибо». Я надеялась, он поймет.
Пошли дожди, двор покрылся сплошным слоем глубокой грязи, река поднялась, затопила каналы водой. Сухая, потрескавшаяся от солнца равнина, покрытая валунами и чапаралем, превратилась в сплошное месиво цвета кофе с молоком. Обугленные склоны гор, вздохнув, низвергали потоки грязи. Я даже представить себе не могла, что с неба может так сильно и долго лить. Мы подставляли банки, кастрюльки, стаканы под щели в крыше трейлера, выплескивали их на улицу.
Семь лет до этого была засуха, и вся влага, которую недополучила земля, теперь разом обрушивалась на нее. Дождь лил до самого Рождества и дальше, заставляя нас толкаться в трейлере, где малыши играли в железную дорогу, в «Нинтендо» и без конца смотрели видеокассету о торнадо, ставя ее раз за разом.
Я целыми днями сидела на крыльце, раскачивалась на перилах, смотрела на струи дождя, слушала их голоса на металлической крыше, в плеске мутных потоков, льющихся вниз, в Тухунгу, грохот падающих камней и смытых целиком деревьев, стучащих друг о друга, как кегли в боулинге. Все краски поблекли, все стало коричневато-серым.
В этом отсутствии красок, тоскуя от одиночества, я думала об Иисусе. Он знает все мои мысли, знает все обо мне, хотя Его нельзя ни увидеть, ни потрогать. Он защитит меня, спасет от этих волн и ударов, меня не смоет неизвестно куда. Иногда я перебирала карты таро, но они были всё те же — мечи, луна, повешенный, горящая башня с зубчатым верхом и падающими человечками. Иногда, если Рэй был дома, он выносил шахматы, мы играли, он курил свою траву. Или шли в сарайчик, где у него была домашняя мастерская, он учил меня делать разные вещицы — скворечники, рамки для картин. Иногда мы просто разговаривали на крыльце, слушая приглушенный дождем шум ребячьих видеоигр — механические голоса или звуки уличной драки. Рэй прислонялся к одной из подпорок, я лежала в деревянном кресле в углу крыльца, раскачивая его ногой.
Однажды он вышел на крыльцо и долго молча курил свою трубку с травой, не глядя на меня. Вид у него был озабоченный и унылый.
— Ты когда-нибудь думаешь об отце? — спросил он.
— Я его никогда не видела, — сказала я, продолжая легонько раскачивать кресло. — Мне было два года, когда он ушел или мать ушла от него, не знаю.
— Она тебе о нем рассказывала?
Мой отец. Смутный силуэт, расплывчатая фигура, символ всего, чего я не знаю о себе, мираж в сером дожде.
— Если я спрашиваю, она всегда говорит: «У тебя нет отца. Я твой отец. Ты родилась у меня из головы, как Афина».
Рэй рассмеялся, но это был грустный смех.
— Вот характер.
— Один раз я нашла свое свидетельство о рождении. Отец — Андерс Клаус, второго имени нет. Место рождения — Копенгаген, Дания. Проживает в Венисе, Калифорния. Сейчас ему должно быть пятьдесят четыре.
Рэй был моложе.
Над трейлером прокатился гром, вспышки молнии даже не просвечивали сквозь плотные серые облака. Кресло поскрипывало, когда я поворачивалась на нем, думая об отце, Клаусе Андерсе без второго имени. Как-то раз я нашла в одной из книг матери, «Уинуард авеню», полароидный снимок. На нем они сидели в пляжном кафе в компании друзей, словно только что свернувших с пляжа выпить пива — загорелые, длинноволосые, с деревянными бусами и браслетами, стол заставлен стаканами и бутылками. Клаус закинул руку на спинку ее стула. Безмятежный собственнический жест. Солнечный луч словно специально падал на них, окружая аурой счастья и красоты. Блондин с львиной гривой и чувственными губами, Клаус улыбался во весь рот, даже уголки глаз у него поднимались вверх. Ни моя мать, ни я никогда так не улыбались.
Эта фотография и свидетельство о рождении — всё, что мне осталось от него, плюс большой знак