руку, уложила и сделала укол — согревающий, расслабляющий. Наверно, потому, что у меня день рождения. Я не стала ей говорить, как это мне помогло. Если нельзя обойтись без ударов и укусов, по крайней мере, на свете есть уколы. Медсестра стала разрезать на мне одежду. При виде лоскутов кашемира я расплакалась.
— Не выбрасывайте, пожалуйста. Отдайте мне. Я прижимала к здоровой щеке остатки своей роскошной жизни, пока она промывала раны, обкалывала их, вызывая восхитительное онемение. Если будет больно, сказала она, только скажи. Рыжий ангел. Как я любила больницы и медсестер. Если бы можно было всегда так лежать под марлей и наслаждаться заботой этой доброй женщины. «Кэтрин Дрю» — было написано у нее на бэйджике.
— Тебе повезло, сегодня дежурит доктор Сингх, — сказала Кэтрин Дрю. — Его отец портной, шьет на заказ.
Губы у нее улыбались, но глаза жалели меня. Вошел доктор. Он говорил бодро, ритмично, как Петер Селлерс в фильме. Но карие глаза доктора Сингха несли всю тяжесть травм, которые ему приходилось видеть, — в них была кровь, рваное мясо, жар и гной, застрявшие пули. Удивительно, что доктор вообще мог открыть их. Он начал накладывать швы, сначала на лице. Я думала, не из Бомбея ли он, и знает ли, что сейчас там полдень. Кривая игла, черная нитка. Сестра Дрю держала меня за руку. Я почти теряла сознание. Она принесла мне яблочный сок, сладкий, как сироп от кашля. Если собак не найдут, придется лечь в больницу, сказала она.
Начав что-то чувствовать, я попросила еще укол. Незачем быть храброй. Здесь не нужны викинги. На потолке был плакат с плывущей рыбой. Мне захотелось нырнуть, уплыть в море, плавать среди кораллов и камней — девушка с волосами-водорослями, сидящая на огромном скате, бесшумный полет в глубине. Мать всегда любила плавать, хорошо бы она нырнула со мной. Развевающиеся волосы, песня русалки. Они сидят на камнях и расчесывают волосы. Мама… Слезы брызнули, как забивший из-под камня источник. Как мне нужна была ее прохладная рука на лбу. Что лучше этого у меня было? Где ты, там и мой дом.
Тридцать два стежка спустя появился Эд с сердитым лицом, тиская в руке бейсбольную кепку.
— Она скоро сможет идти? Мне утром на работу.
Держа меня за руку, рыжая сестра Дрю объяснила ему, как обрабатывать швы перекисью водорода, и велела привезти меня через два дня — проверить, как все заживает, потом через неделю, чтобы снять швы. Он кивал, но не слушал. Объяснил, подписывая бумаги, что я ему не родная дочь, а приемная, взяли по распределению, согласно окружной социальной программе.
По дороге обратно мы молчали. Я рассматривала вывески вдоль дороги. «Распродажа обуви». «Консультант-психоаналитик». «Парикмахерская „Одиссей'». «Рыбный мир». Если бы я была его дочерью, он пошел бы со мной. Но я не хотела быть его дочерью, я благодарила судьбу, что во мне не было ни капли его крови. Я крепче сжала в руках изорванный кашемир.
Когда мы приехали, Марвел ждала нас на кухне в грязном голубом халате. Волосы у нее горели «осенним пламенем».
— Что тебе взбрело в голову, черт бы тебя побрал?! — Она замахнулась пухлой ладонью и ударила бы, если бы не бинты. — Шляться по ночам! Чего ты еще хотела?
Пробравшись мимо нее к раковине, я приняла викодин, запила водой из-под крана. Прошла к себе, не сказав ни слова, закрыла дверь, легла на кровать. Я испытывала какую-то извращенную радость от этих швов, явного, видимого выражения боли, от будущих шрамов. Зачем носить боль только внутри? Я вспомнила девочку из дома на бульваре Креншоу, ее шрамовые татуировки. Она была права. Шрамы чертовски хорошо заметны.
14
Швы протянулись по щеке, по рукам и ногам. В Бирмингемской школе на меня продолжали таращиться, но уже не как на малолетнюю потаскуху, а как на диковинного уродца. Мне так больше нравилось. Красота мне не соответствовала, лучше носить на себе собственную боль и безобразие. Марвел советовала мне замазывать рубцы кремом и пудрой, но я не хотела. Пусть видят, как я вспорота и залатана, словно хищнически, наспех разработанный рудник, пусть смотрят. Надеюсь, их мутило от моего вида. Надеюсь, я снилась им в кошмарах.
Оливия не возвращалась, ее «корвет» тихо стоял под тентом, автоматический разбрызгиватель включался каждое утро в восемь, ровно на семь минут, фонари зажигались в шесть вечера. На крыльце росла стопка журналов. Я не забирала их. Хоть бы эти шестидесятидолларовые «Вог» залило дождем.
До чего же я была податлива и доверчива. Как мокрый лист, прилеплялась к чему угодно, к кому угодно, обратившему на меня хоть малейшее внимание. Я дала себе слово не подходить к Оливии, когда она вернется. Надо научиться быть одной. Это лучше, чем горькое разочарование после нескольких недель иллюзий. Одиночество — нормальное состояние человека, к этому надо просто привыкнуть.
Обкуриваясь под трибунами с Конрадом и его приятелями, я вспоминала Оливию. Она была права, с парнями все просто. Ты знаешь, чего они хотят, можешь дать им это или не дать. Зачем я, в конце концов, ей нужна? Низачем. Она и так могла что угодно купить себе — браслет от Георга Йенсена, вазу «Роблин».
Ближе к Рождеству опять стало жарко, туман прятал горы, толстым слоем накрывал долину, как всеобщая скорбь завоеванную сарану. Оливия вернулась, но я еще не видела ее, только внешние признаки ее присутствия — посылки и мужчин. У Марвел начались приготовления к праздникам. Из гаража вытащили искусственную елку, облепили все двери и окна лохматой мишурой, похожей на ершик для чистки бутылок, поставили перед домом пластмассового снеговика, а на крышу — Сан-ту с оленем.
Приехали родственники. Меня не представили. Я слонялась вокруг стола с закусками, тартинками, ореховыми шариками с сыром. Они ели, фотографировались группами. Никто не приглашал меня присоединиться. Я наливала себе обжигающий бурбоном эггног со взрослого стола, пила потихоньку, и когда стало совсем тошно, пошла на улицу.
Забралась в темный игровой домик, зажгла сигарету из пачки «Типарилло», забытой кем-то на подоконнике. Слышалась рождественская музыка, которую Марвел крутила круглосуточно, — «Рождество» Джои Бишопа, «В Вифлееме» Нейла Даймонда. Старр хотя бы верила в Бога. Мы ходили в церковь на Рождество, смотрели на младенца Иисуса, новорожденного Господа в яслях со взбитой соломой.
Из всех дат, отмеченных красным в сентиментальном американском календаре, больше всего мать презирала Рождество. Несколько лет назад я принесла из школы бумажного ангела с золотыми блестками на полупрозрачных крыльях, мы делали таких на уроке. Мать тут же выбросила его в ведро, даже не стала дожидаться, пока я лягу спать. В сочельник она всегда читала «Второе пришествие» Йейтса: «И что за чудище, дождавшись часа… ползет, чтоб вновь родиться в Вифлееме?»[37] . Мы пили горячее вино, гадали по рунам. Мать не хотела слушать, как я пою «Придите к Младенцу», «Вести ангельской внемли» вместе с классом на церемонии окончания начальной школы, даже отвозить меня не стала.
Сейчас, тащась за Марвел из магазина в магазин, слыша повсюду одни и те же рождественские песни, уже навязшие в зубах, глядя на ее мигающие разноцветными лампочками сережки, я стала склоняться к точке зрения матери.
Сидя в темном игровом домике, я представляла себе, что мы с ней вместе и живем в Лапландии, где зима длится девять месяцев в году. У нас есть хижина из крашеного дерева, мы ходим в войлочных ботинках, пьем оленье молоко и празднуем день солнцестояния. Привязываем к деревьям вилки и железные миски, чтобы отпугнуть злых духов, пьем перебродивший мед, едим грибы, собранные осенью, и нас посещают видения. Олени ходят за нами, когда мы идем помочиться, слизывают соль наших тел.
Брат Эда, Джордж, был одет Санта-Клаусом — красный и пьяный. Его хохот заглушал все остальные голоса. Эд сидел рядом с ним на диване, он еще больше выпил, но его только клонило в сон. Джастину подарили набор гоночных машин и дорогу — недельная зарплата Эда. Кейтлин получила большую машину Барби, в которой могла ездить сама. Подарки для меня были куплены в лавочке «99 центов». Брелок- фонарик, хлопчатобумажная рубашка с медвежонком. Пришлось ее надеть, Марвел заставила. Я глубоко