Мы поехали по автостраде Кахуэнга, повернули на север от Голливуда в Сан-Фернандо-Вэлли, потом на восток к Пасадене. Жара накрывала город, как веко.
Санта-Анита[5] лежала у подножия гор Сан-Габриэль, совершенно синего гранитного камня, похожего на приливную волну. Яркие цветочные клумбы, идеальные зеленые газоны источали в густом влажном воздухе сильный тяжелый запах. Мать шла немного впереди Барри, делая вид, что не знает его, пока не увидела, что все посетители одеты в том же стиле — белая обувь, зеленый полиэстер.
Лошади. Прекрасно отлаженные машины, стальные мускулы с металлическим блеском. Атласные куртки жокеев тоже блестели на солнце, когда они проводили по дорожкам своих скакунов. Рядом с каждым участником скачек шла лошадь-партнер постарше. Скакуны пугались детей за ограждением, косились на флаги. Горячие, сплошные комки нервов.
— Выбирайте лошадку, — сказал Барри матери. Она выбрала номер семь, белую лошадь, — за ее имя, Гордость Медеи.
Жокеи едва смогли загнать лошадей в стартовые ворота, но когда они распахнулись, множество копыт разом вонзилось в коричневую дорожку.
— Давай, Седьмая! — кричали мы. — Седьмая фартовая!
И она пришла первой. Мать хохотала и обнимала меня, обнимала Барри. Я никогда не видела ее такой — восторженной, смеющейся, помолодевшей. Барри поставил на лошадь двадцать долларов, и сейчас протянул ей выигрыш — сотню.
— Как насчет пообедать? — спросил он.
Да, мысленно умоляла я, скажи да. Ну, пожалуйста. Как она могла после всего этого отказаться в конце концов?
Мать повела нас обедать в ближайший «Серф-н-Терф», где мы с Барри заказали себе по салату и по бифштексу средней прожарки с печеной картошкой и сметаной. Мать выбрала только бокал белого вина. Это же была Ингрид Магнуссен. Она изобретала правила, которые вдруг оказывались высеченными на Розеттском камне[6], подняты на поверхность со дна Мертвого моря, вписаны в свитки времен династии Тан.
За обедом Барри рассказывал нам о своих путешествиях на Восток, где мы никогда не были. О том, как он однажды заказал «волшебные грибы» в пляжной лавчонке Бали и очнулся бредущим по лазурному берегу — ему мерещился Рай. О своей поездке в храмы Ангкор-Ват[7] в джунглях Камбоджи вместе с тайскими поставщиками опиума. О неделе, проведенной в бангкокском плавучем борделе. Поглощенный своими попытками загипнотизировать мать, Барри совершенно забыл обо мне. Голос у него стал густым и душистым, как гвоздика, и переливчато-соловьиным, он уносил нас на рынок пряностей посреди острова Целебес, мы дрейфовали с ним на плоту по Коралловому морю. Мы были как две кобры, тянущиеся за тростниковой флейтой.
По дороге обратно мать, садясь в машину, позволила ему поддержать себя за талию.
Барри пригласил нас к себе на ужин. Сказал, что хочет приготовить индонезийские блюда, которые пробовал в своих путешествиях. Подождав до полудня, я пожаловалась матери, что плохо себя чувствую. Пусть идет одна. Мне так хотелось, чтобы Барри остался с нами. Он был из тех, кто мог накормить и защитить нас, вернуть нашу жизнь в реальность из эфемерной дымки.
Целый час мать мерила одежду — белую индийскую пижаму, синее газовое платье, гавайскую хулу ананасового цвета. Никогда я не видела ее такой нерешительной.
— Синее, — сказала я. У этого платья был глубокий вырез и оттенок точно такой, как ее глаза. Никто бы не смог устоять перед ней в этом синем платье.
Мать выбрала индийскую пижаму, прикрывавшую каждый дюйм ее золотистой кожи.
— Сегодня вернусь рано, — сказала она. Когда мать ушла, я лежала на ее кровати и представляла, как они сидят вдвоем, как их шепот переплетается в сумерках над блюдом риджстафеля. Последний раз я ела риджстафель в Амстердаме, мы жили там, когда мне было семь лет, — его запах пропитывал тогда всю округу. Мать всегда говорила, что мы поедем в Бали. Я представила, как мы живем в доме с вычурной островерхой крышей, смотрим из окон на зеленые рисовые поля, изумительно чистое море, просыпаемся под звон колокольчиков и блеянье коз.
Полежав так, я сделала себе сандвич с сыром и соленым огурцом и пошла к Майклу. Он допивал бутылку красного вина из «Трейдер Джо'з»[8] — «блеск нищеты», как он его называл, потому что в таких бутылках была настоящая пробка, — и плакал над фильмом с Ланой Тернер. Она мне не нравилась, и смотреть на чахнущие помидоры в горшках было совсем невозможно, поэтому я читала Чехова, пока Майкл не отключился. Потом спустилась вниз поплавать в бассейне, теплом, будто туда налили слез. Легла на воду лицом вверх и смотрела на звезды, на Козла и Лебедя, надеясь, что моя мать влюбится в Барри.
Все выходные она ни слова не говорила об этом свидании, только писала стихи, комкала их и бросала в корзину.
Кит вычитывала макет через плечо матери, я сидела за столиком в углу и мастерила коллаж по рассказу Чехова, о даме с собачкой, вырезая фигурки из выброшенных фотографий. Сняв телефонную трубку, Марлен что-то ответила и прикрыла ее ладонью.
— Это Барри Колкер.
Кит резко вскинула голову при этом имени — марионетка в руках неловкого кукловода.
Я возьму трубку в кабинете.
— Он звонит Ингрид, — сказала Марлен.
— Скажи ему, что я здесь больше не работаю. — Мать не поднимала головы от макета.
Марлен повторила это в трубку сладким фальшивым голосом.
— Откуда вы знаете Барри Колкера? — спросила редакторша, сверля мать большими, черными, как маслины, глазами.
— Просто знакомый, — ответила мать. Вечером, в долгих и нежных летних сумерках, люди выходили из квартир, гуляли с собаками, пили коктейли у бассейна, свесив ноги в воду. Появилась луна, припадая к земле в невозможной синеве горизонта. Мать стояла на коленях у столика и писала, ветерок перебирал китайские колокольчики на старом эвкалипте. Я лежала на ее постели. Мне хотелось навсегда заморозить этот момент — перезвон, тихий плеск воды, звяканье собачьих цепочек, смех, доносящийся от бассейна, шорох чернильной ручки матери, запах эвкалипта, тишину и покой. Хорошо бы закрыть это все в медальон и повесить на шею. Хорошо бы в эту совершенную минуту на нас напал тысячелетний сон, как на замок Спящей Красавицы.
Стук в дверь разрушил безмятежность. К нам никто никогда не приходил. Мать отложила ручку и схватила складной нож, который держала в банке с карандашами. Узкое темное лезвие было очень острым — хоть кошку брей. Она раскрыла нож, прижала его к бедру в опущенной руке, приложила палец к губам. Другой рукой запахнула белое кимоно поверх золотистой кожи.
Это был Барри.
— Ингрид! — позвал он.
— Как он смеет! — возмутилась мать. — Он не может так просто появиться на пороге без приглашения.
Она рывком распахнула дверь. Барри был в мятой гавайской рубашке, в руках бутылка вина и вкусно пахнущая сумка.
— Привет, — сказал он. — Я тут был рядом, решил заскочить.
Мать стояла в дверях, все еще прижимая к бедру лезвие.
— Да неужели?
И тут она сделала то, чего я даже представить себе не могла. Пригласила его войти и закрыла нож одним пальцем, не отрывая от ноги. Он окинул взглядом нашу большую комнату, изысканно лишенную обстановки.
— Только что переехали?
Мать не ответила. В этой квартире мы жили уже больше года.
Солнце горячо било сквозь шторы, когда я проснулась. Лучи красили полосами густой застоявшийся воздух, обернутый, словно махровое полотенце, вокруг раннего утра. Слышно было мужское пение, визг