— Он не понимает. Это уже работает.
Раскаленный, пахнущий гарью субботний полдень, обожженное небо. В эти дни нельзя было даже пойти на пляж из-за красного ядовитого прилива, в эти дни город падал на колени, как древний Содом, моля о пощаде. Мы сидели в машине под большой цератонией, чуть поодаль от дома Барри. Мне очень не нравился взгляд, которым она смотрела на его дом. Это холодное спокойствие едва ли говорило о здравом рассудке, — мать напоминала ястреба, терпеливо караулящего добычу на расколотом молнией дереве. О том, чтобы убедить ее вернуться домой, и речи быть не могло. Она больше не понимала язык, на котором я говорила. Сорвав нежный побег цератонии, я потерла его в пальцах, вдохнула мускусный запах и представила, что жду своего отца, водопроводчика, проверяющего трубы в этом кирпичном домике с одуванчиками на газоне и лампой в окне с цветными стеклами.
Потом вышел Барри в шортах-бермудах, рубашке с надписью «Local Motion», стильных солнечных очках под Джона Леннона, с волосами, как всегда, стянутыми в хвост. Сел в старый золотистый «линкольн» и уехал.
— Пошли, — сказала мать. Надела пару белых хлопковых перчаток, в каких фотографы печатают свои снимки, и мне бросила пару. Я не хотела идти с ней, но еще меньше хотела оставаться в машине. И я пошла.
Мы пошли по тропинке к дому, словно хозяева, мать сунула руку в балийский «домик духов», стоявший у него на крыльце, и достала оттуда ключ. В доме Барри меня снова охватила тоска от того, что случилось, от неизбежного конца. Когда-то я думала, что могла бы даже жить здесь, в этих комнатах с куклами для театра теней, подушками, батиками, воздушными змеями, свисающими с потолка. Его статуи Шивы и Парвати в их вечных объятьях не раздражали меня раньше, когда я думала, что они с матерью тоже будут вот так, что это будет длиться вечно и создаст новую вселенную. А теперь я ненавидела эти статуи.
Мать включила его компьютер на огромном резном столе. Машина зажужжала. Она напечатала что-то в командной строке, и все рисунки на экране исчезли. Я понимала, почему она это делает. В эту минуту мне стало ясно, почему люди пишут гадости на стенах чистеньких домиков, царапают гвоздями краску на новых автомобилях, колотят воспитанных детей. Желание уничтожить то, что никогда не сможешь иметь, только естественно. Мать достала из сумочки магнит в форме подковы и провела им по всем его дискетам с надписью «Копия».
— Мне почти его жалко, — сказала она, выключая компьютер. — Но все-таки не настолько.
Она вынула свой модельный нож и вытащила из шкафа рубашку — его любимую, коричневую.
— Как это правильно, что он носит одежду цвета экскрементов.
Мать положила рубашку на постель и разрезала ее на узкие полоски. Воткнула в дырку для пуговицы цветок белого олеандра.
Кто-то отчаянно колотил в нашу дверь. Мать подняла голову от листка с незаконченным стихотворением. Теперь она постоянно писала.
— Думаешь, на винчестере было что-нибудь ценное? Может быть, сборник статей, которые надо сдать этой осенью?
Страшно было смотреть, как дверь прыгает на петлях. Я вспомнила красные отметины у матери на руках. Барри не был жесток и груб, но у всех есть предел. Ей не жить, если он ворвется.
Но мать, кажется, вовсе не тревожилась. Наоборот, чем сильнее он грохал в дверь, тем довольнее она становилась — розовели щеки, блестели глаза. Она заставила его прийти к себе. Мать вынула складной нож из банки с карандашами и раскрыла его у бедра. Слышно было, как Барри кричит и плачет, срывая свой бархатный голос в хриплый свист:
— Я убью тебя, слышишь, Ингрид! Помоги мне Бог!
Грохот смолк. Мать прислушивалась, прижимая нож к белому шелку платья. Вдруг он возник уже с другой стороны, барабаня в окна, было видно его искаженное ненавистью лицо, большое и страшное в олеандровых ветках. Я отпрянула, прижалась к стене, но мать продолжала стоять посреди комнаты, вспыхнув, как стог сена.
— Я тебя убью сию минуту! — кричал он.
— Как он бессилен в своем бешенстве. — Мать повернулась ко мне. — Просто немощен, можно сказать.
Барри разбил оконное стекло. Думаю, он сам не ожидал этого — колебания отражались у него на лице, — но потом, в приступе внезапной ярости, просунул руку в окно и стал нащупывать щеколду. Мать подошла — быстрее, чем я успела об этом подумать, — подняла руку с ножом и ударила его ладонь. Нож сложился, матери пришлось снова раскрывать его, но рука Барри рванулась назад сквозь дыру в окне.
— Сука проклятая! — кричал он.
Мне хотелось спрятаться, зажать уши, но я не могла оторвать от них взгляд. Вот чем кончаются любовь и страсть. В окнах соседних домов зажигался свет.
— Соседи звонят в полицию, — сказала мать в разбитое окно. — Лучше уходи.
Барри, пошатываясь, отошел от окна, и почти сразу мы услышали удар в дверь.
— Сука, дрянь! Ты просто так не отделаешься! Со мной это не пройдет!
Тогда она распахнула дверь, встала перед ним в своем белом кимоно, держа нож со следами его крови.
— Ты еще не знаешь, что я могу сделать, — мягко сказала она.
После той ночи она нигде не могла его найти, ни в «Вирджинз», ни в «Барни'з», ни на вечеринках, ни на клубных встречах. Замки Барри поменял. Пришлось открыть окно металлической линейкой для аппликаций. Теперь она положила олеандровую ветку в его жбан с молоком, другую — в устричный соус, еще одну — в домашний сыр. Проткнула веткой тюбик с зубной пастой. Сделала композицию из белых олеандров в вазе ручной работы на его кофейном столике, рассыпала цветы по его постели.
Я была измучена этим. Барри заслужил наказание, но сейчас она перешла какую-то границу. Это была уже не месть. Мать получила свое, она победила, но как будто не понимала этого. Ее несло за пределы всех мыслимых рассуждений и дальше, до следующей остановки, были целые световые годы пути через непроглядную тьму, ничего, кроме тьмы. Как любовно она раскладывала по одеялу белые цветы и темные листья…
В нашу квартиру пришел полицейский. Этот офицер, инспектор Рамирес, сообщил матери, что Барри обвиняет ее во взломе, проникновении в жилье и попытке отравить его. Мать была невозмутима.
— Барри очень зол на меня, — сказала она, стоя в дверях со скрещенными руками. — Недели две назад я прервала наши отношения, и он просто не может смириться с этим. Помешался на мне. Даже пытался вломиться к нам в квартиру. Вот моя дочь, Астрид, она может вам рассказать, что случилось.
Я пожала плечами. Мне это не нравилось. Дело становилось слишком серьезным. Мать продолжала без всякой паузы:
— Соседи даже звонили в полицию. У вас должна остаться запись этого вызова. И теперь он обвиняет меня во взломе? Бедняга, он не очень-то привлекателен и, наверно, сильно переживает из-за этого.
Месть ослепительно сверкала у нее внутри. Мне было ясно видно ее — драгоценный камень, сапфир цвета холодных озер Норвегии. О, инспектор Рамирес, говорили ее глаза, вы такой симпатичный мужчина, разве вы можете понять жалкого отчаявшегося уродца вроде Барри Колкера?
Как она хохотала, когда инспектор ушел.
В следующий раз мы увидели Барри на сувенирном рынке Роуз-Боул-Флеа, где он любил покупать для своих друзей аляповатые самодельные безделушки. Мать была в шляпе, бросавшей на лицо круглые пятна света. Увидев ее, Барри быстро отвернулся. Страх был написан у него на спине, как на доске объявлений, но, подумав, он повернулся обратно и с улыбкой пошел к нам.
— Смена тактики, — прошептала мать. — Вот он.
Он протянул ей «Оскара» из папье-маше.
— Лучшей актрисе года. Мои поздравления. Спектакль с Рамиресом прошел великолепно.
— Не знаю, о чем ты, — сказала мать. Она все крепче сжимала мне руку, но на ее спокойном лице играла безмятежная улыбка.
— Все ты знаешь. — Он сунул Оскара подмышку. — Но я не об этом. Может, нам зарыть топоры? Слушай, я и правда переборщил с полицейскими. Знаю, я вел себя как свинья, но ради всего святого — ты